«К 250-летию русского театра»
А.И.Сумбатов-Южин
ТРИ ВСТРЕЧИ
«К 250-летию русского театра»
А.И.Сумбатов-Южин
ТРИ ВСТРЕЧИ
1906 год
Не могу последовательно и подробно описать те три встречи, какие у меня были со Львом Николаевичем.
Я помню, как он ходил, говорил, как будто он сейчас перед моими глазами ходит, останавливается, задумывается, улыбается; помню звук его голоса...
Но передать словами все обаяние его существа не могу. Еще меньше могу связно рассказать то, о чем он говорил. Общее впечатление у меня от моих трех встреч с ним такое: точно я попадал в ярко освещенное солнцем место, и этот свет моментально, без всякого усилия со стороны Льва Николаевича, вдруг, при каком-нибудь его слове, взгляде, улыбке, разрастался в ослепительное сияние, наполнявшее меня непередаваемым, бессознательным счастьем.
Купаясь случайно в этих светлых лучах, я сначала старался запомнить слова Льва Николаевича — и ничего не выходило. Он сам был сильнее того, что он говорил, и не теми мыслями, которые он высказывал, а всем, чем он мыслил и говорил, он неотразимо и властно охватывал мое внимание.
Первый раз я поехал с визитом к графине Софии Андреевне (кажется, в 1898 году) в ответ на ее любезное письмо о впечатлении, вынесенном ею от какой-то из моих пьес на сцене Малого театра.
Графини не было дома.
Я всегда — и до сих пор — испытываю совершенно неопределенный страх говорить и встречаться с Львом Николаевичем. Мне всегда казалось, что я врываюсь в такую великую жизнь, от которой мы не должны отвлекать нашими личными интересами. У меня к нему то же сложное чувство, какое было у Николая Ростова к императору Александру I. Это для меня такой единственный человек в мире...
Не застав графиню, я почувствовал облегчение от смутного страха столкнуться с ним самим, с источником этого страха. И я уже шел к дверям, оставив карточки, когда из залы быстрой, легкой и удивительно молодой для 70 лет походкой вышел Лев Николаевич, собираясь на прогулку. Он был в полушубке и мягких валенках. Его глаза были еще моложе походки. Он меня узнал, вероятно, по театру, который он посещал в том сезоне, улыбнулся, протянул руку и ввел в зал...
Мы говорили час, никак не меньше, то-есть я говорил то, что он хотел, чтобы я говорил. Ни одного из тех вопросов, которые я предполагал, превозмогши как-нибудь свою робость, дать на суд Льва Николаевича, я ему не задал. И не было нужды.
Глядя на это дорогое лицо, эту бесконечно любимую и близкую мне в душе голову, на всю его простую, полную настоящей человеческой жизни фигуру, я чувствовал, что всем этим своим целым он уже отвечал мне на большинство моих вопросов.
И я его не спрашивал, а любил. И эта любовь мне на многое ответила.
Но кое-что я все-таки помню из его слов. Он тогда начинал писать «Хаджи-Мурата» и просил меня прислать ему книг о Кавказе. Я, конечно, все исполнил.
Воспользовавшись случаем, чтобы заговорить о театре, я спросил его, какая из пьес мировой литературы ему нравится больше других. Он ответил:
— «Разбойники» Шиллера. Театру нужно то, что просто и сильно, без завитушек...
Хорошо помню это выражение и сопровождавшую его улыбку.
Затем спросил относительно его статьи об искусстве, о которой мне говорил Н.И.Стороженко.
— Это не статья, — ответил Лев Николаевич — это все, что мне приходило последовательно в голову по поводу такой отрасли жизни, из которой всеми силами хотят делать одни — забаву, другие — ремесло. А между тем это так важно. Искусство по силе своего влияния почти равно религии. — Лев Николаевич остановился в своих мягких валенках, устремив на меня из-под густых бровей ни с чем не сравнимый взгляд, и в голосе его послышалась властная и почти суровая нота. — А религия служит только вере, значит самому высокому, что есть в душе. И как те религии, которые служат не вере, не душе, а чему-то другому, теряют свое значение, так и искусство, если оно преследует цели забавы для тех, кто им пользуется, становится неизбежно для тех, кто ему служит, ремеслом, требующим только технического совершенствования. И тогда оно является уже не благом, а злом...
Мне показалось тогда, что великий художник слишком низко ценит человечество, особенно культурное, полагая, что на его душу можно влиять только прямолинейными воздействиями добра и зла, между тем как красота сама по себе есть могучее оружие духа. Кажется, я тогда это высказал, не зная еще, во что выродится искусство, и не предвидя того течения, которое оно приняло десять лет спустя после этой встречи. Теперь я не сказал бы Льву Николаевичу того, что сказал тогда. И я решился указать ему на огромное значение чистой красоты в его собственных творениях, выразил надежду, всех тогда томившую, получить его новое свободно-художественное произведение.
— Вы охотник? — спросил Лев Николаевич улыбаясь.
— Был когда-то, — ответил я.
— Так вы должны знать, что утром охотник обходит все кочки и болота в поисках, нет ли дичи. К вечеру же идет только в те места, где наверное может найти ее...
У меня сжалось сердце. Неужели уже наступил вечер этого охотника?
Почти час я слушал его...
Приехала графиня. И незабвенный час кончился. Лев Николаевич отправился на прогулку в том же тулупчике и мягких валенках, в которых все время ходил по зале.
Второй раз я видел Льва Николаевича в моей уборной в Малом театре, на репетиции «Власти тьмы». Он зашел в антракте на сцену к О.О.Садовской, исполнявшей, по его словам, роль Матрены «изумительно». Кто-то из администрации привел его в мою уборную, единственную свободную, так как я в пьесе не участвовал. Не ожидая такого посещения, я замер от неожиданности, войдя в свою уборную. И теперь не могу вспомнить, кто с ним был и о чем говорилось. Помню только, что при моем входе он поднялся и спросил меня:
— Я не мешаю?
Что я ему отвечал, тоже не помню. Но его милая, светлая улыбка до сих пор у меня перед глазами. Помню еще, что он как-то сурово вглядывался в большую гравюру, висевшую на стене, — снимок с какой-то английской картины, изображающей представление перед королем убийства Гонзаго в «Гамлете». Перед уходом Лев Николаевич подошел ближе, вгляделся в Гамлета и обернулся ко мне.
— Какое тут злое лицо у Гамлета! — сказал он.
— Да, мне тоже кажется, — ответил я. — Но мне нравится королева со своим тупым выражением и вот эти фигуры.
— А ведь Гамлет действительно зол, — сказал Лев Николаевич — Ему кажется, что все мало, и все он себя за это упрекает, и все мучается тем, что не может убить, кого решил. А сколько он людей перебил зря!.. — Лев Николаевич улыбнулся и вышел.
В третий и последний раз я видел Льва Николаевича у покойного А.П.Чехова, весной 1899 года. Помню, тогда печаталось в «Ниве» «Воскресение».
Николаевич вошел в маленький кабинетик Чехова. Антон Павлович тогда только что приехал из Крыма. Никаких особенных разговоров не было. Обменивались незначительными фразами. Чехов спросил между прочим:
— Много цензура вычеркнула из «Воскресения»?
— Нет, ничего важного, — ответил Николаевич и начал расспрашивать Чехова о Крыме.
Чехов со своим полусериозным видом говорил, что ему там скучно.
— Отчего вы так сурово на меня смотрите? — вдруг спросил Лев Николаевич, обращаясь ко мне. Чехов улыбнулся и сказал:
— Сумбатов не на вас хмурится, а на меня.
— За что?
— За то, что моя пьеса не идет в Малом театре.
— А отчего же там не идет? — спросил у меня Николаевич Я только что собрался рассказать ему всю сложную историю, почему пьеса Чехова («Дядя Ваня»), несмотря на усиленные настояния всей труппы и горячее желание тогдашнего управляющего московскими театрами В.А. Теляковского, все-таки ускользнула из Малого театра, как Чехов, нахмурившись, сказал:
— Зарождается молодой театр... очень симпатичный. Я отдал пьесу ему... Ты на меня не сердись! — улыбнулся мне Чехов, не распуская своей характерной морщины между бровями.
Лев Николаевич поглядел на нас обоих и тоже улыбнулся.
Дата публикации: 18.10.2004