Новости

СЕРГЕЙ ВАСИЛЬЕВИЧ ШУМСКИЙ В РОЛИ ЧАЦКОГО «Из воспоминаний о московском театре» Д. А. Коропчевского

СЕРГЕЙ ВАСИЛЬЕВИЧ ШУМСКИЙ В РОЛИ ЧАЦКОГО

«Из воспоминаний о московском театре» Д. А. Коропчевского



... Как часто бывало в Москве в то время, бенефису любимого артиста задолго предшествовали различные слухи. ...Знаменитый в свое время Чацкий — Самарин, оставшийся на московской сцене, перешел уже на роль Фамусова; а Шумский, почти его сверстник, дожив до сорока шести лет, собирался выступить в молодой горячей роли, столь исключительной и ответственной. Это казалось многим неразумно смелым, даже не совсем понятным для такого осторожного, искусно соразмерявшего свои силы артиста. В день бенефиса театральный зал был настроен очень нервно; все рассеянно слушали первые сцены и нетерпеливо ждали выхода Чацкого. Наконец он появился — моложавый, элегантный и, как мне казалось, похудевший и взволнованный более обыкновенного. Но во время «приема» бурного, восторженного, он оправился и начал свою роль с обычной простотою и уверенностью. Как только от первого, порывистого обращения к Софье он перешел к шутливому тону, он уже овладел слушателями. Радость свидания именно придавала его речам характер шутки, остроумной болтовни. Каждый стих выходил у него рельефным, веским, острым как стрела, но это были еще добродушные легкие насмешки. Среди этого града едких слов, за которые Софья называет его «змеей», фразы о любви к ней звучали какой-то нежной печалью. Сомнение в чувствах Софьи закрадывалось ему в душу, но он еще надеялся... И в этой сцене, и в сцене с Фамусовым он был сдержан; если можно так выразиться, он играл «под сурдиной». Я знал эту манеру его, знал, что он «бережет силы» для последующих более трудных актов. И действительно, он дал им полную волю в монологе «А судьи кто?». Он читал его с жаром, с глубоким убеждением, с горьким негодованием, но под этими чувствами оскорбленного гражданина слышалось и личное раздражение. Оно замечалось и в предшествовавшей сцене вследствие ухаживания Фамусова за Скалозубом, как за возможным женихом для Софьи, и только прорывалось шумными потоками в монологе. Подозрение относительно Скалозуба превращается в худшее, несомненное несчастье, когда волнение Софьи при падении Молчалина выдает Чацкому ее тайну. С этой минуты тревога его становится страданием, и горькое, оскорбленное чувство пробивается в каждом слове. В третьем действии он появляется измученным ревностью, но он еще хватался за какую-то тень надежды. Он старался разувериться в ужасной истине, что Софья любит Молчалина, заставляя ее высказываться относительно его... в этом диалоге он был уступчив и мягок. И в разговоре с Молчалиным насмешка его была до такой степени скрытой, что тот едва ли слышал ее. Все, по-видимому, убеждает его, что догадка его несправедлива, что Софья не может любить Молчалина и не обманывается на его счет, однако он не успокаивается: он все еще страдает и раздражается всем, что видит перед собою. Эта глухая тревога находит себе выход в последнем монологе третьего действия. Этот монолог выходил у него даже слишком горячим, проникнутым не патриотическим негодованием, а личным раздражением. Казалось что нервы артиста отчасти перестают повиноваться ему. Еще нервнее он был в четвертом действии. Было ли это намеренным, желал ли он сосредоточить энергию исполнения именно в заключительных сценах, или нервность эта проявлялась помимо его воли, но в последнем акте он усиливал тон более, чем это нужно, и даже непрерывно бил себя по колену шпагой, издававшей раздражающий однообразно глухой звук. Он еще сдерживался в сцене с Репетиловым, но уже совсем был вне себя, начиная с монолога «Что это? слышал я моими ли ушами?». Отдельные места вроде восклицаний «Подлец!», «Он здесь, притворщица!» и т. д. выходили очень сильными, но монологи «Скорее в обморок!» и «Не образумлюсь, виноват» вышли несколько крикливы.
Тем не менее общее впечатление было вполне благоприятным для артиста. Публика усиленно вызывала его, и все разошлись с убеждением, что артист с честью вышел из испытания, какое он поставил себе. ... Шумский выдвигал сознание своего достоинства, умственный аристократизм, присущий этому лицу. Чацкий в его исполнении был уже человеком не первой молодости, который не утратил юности сердца, но приобрел зрелость ума и способность обдуманного суждения; все, что он говорил, казалось результатом опыта и сравнения, чем-то вполне самостоятельным, принадлежащим ему самому.

Дата публикации: 19.10.2000
СЕРГЕЙ ВАСИЛЬЕВИЧ ШУМСКИЙ В РОЛИ ЧАЦКОГО

«Из воспоминаний о московском театре» Д. А. Коропчевского



... Как часто бывало в Москве в то время, бенефису любимого артиста задолго предшествовали различные слухи. ...Знаменитый в свое время Чацкий — Самарин, оставшийся на московской сцене, перешел уже на роль Фамусова; а Шумский, почти его сверстник, дожив до сорока шести лет, собирался выступить в молодой горячей роли, столь исключительной и ответственной. Это казалось многим неразумно смелым, даже не совсем понятным для такого осторожного, искусно соразмерявшего свои силы артиста. В день бенефиса театральный зал был настроен очень нервно; все рассеянно слушали первые сцены и нетерпеливо ждали выхода Чацкого. Наконец он появился — моложавый, элегантный и, как мне казалось, похудевший и взволнованный более обыкновенного. Но во время «приема» бурного, восторженного, он оправился и начал свою роль с обычной простотою и уверенностью. Как только от первого, порывистого обращения к Софье он перешел к шутливому тону, он уже овладел слушателями. Радость свидания именно придавала его речам характер шутки, остроумной болтовни. Каждый стих выходил у него рельефным, веским, острым как стрела, но это были еще добродушные легкие насмешки. Среди этого града едких слов, за которые Софья называет его «змеей», фразы о любви к ней звучали какой-то нежной печалью. Сомнение в чувствах Софьи закрадывалось ему в душу, но он еще надеялся... И в этой сцене, и в сцене с Фамусовым он был сдержан; если можно так выразиться, он играл «под сурдиной». Я знал эту манеру его, знал, что он «бережет силы» для последующих более трудных актов. И действительно, он дал им полную волю в монологе «А судьи кто?». Он читал его с жаром, с глубоким убеждением, с горьким негодованием, но под этими чувствами оскорбленного гражданина слышалось и личное раздражение. Оно замечалось и в предшествовавшей сцене вследствие ухаживания Фамусова за Скалозубом, как за возможным женихом для Софьи, и только прорывалось шумными потоками в монологе. Подозрение относительно Скалозуба превращается в худшее, несомненное несчастье, когда волнение Софьи при падении Молчалина выдает Чацкому ее тайну. С этой минуты тревога его становится страданием, и горькое, оскорбленное чувство пробивается в каждом слове. В третьем действии он появляется измученным ревностью, но он еще хватался за какую-то тень надежды. Он старался разувериться в ужасной истине, что Софья любит Молчалина, заставляя ее высказываться относительно его... в этом диалоге он был уступчив и мягок. И в разговоре с Молчалиным насмешка его была до такой степени скрытой, что тот едва ли слышал ее. Все, по-видимому, убеждает его, что догадка его несправедлива, что Софья не может любить Молчалина и не обманывается на его счет, однако он не успокаивается: он все еще страдает и раздражается всем, что видит перед собою. Эта глухая тревога находит себе выход в последнем монологе третьего действия. Этот монолог выходил у него даже слишком горячим, проникнутым не патриотическим негодованием, а личным раздражением. Казалось что нервы артиста отчасти перестают повиноваться ему. Еще нервнее он был в четвертом действии. Было ли это намеренным, желал ли он сосредоточить энергию исполнения именно в заключительных сценах, или нервность эта проявлялась помимо его воли, но в последнем акте он усиливал тон более, чем это нужно, и даже непрерывно бил себя по колену шпагой, издававшей раздражающий однообразно глухой звук. Он еще сдерживался в сцене с Репетиловым, но уже совсем был вне себя, начиная с монолога «Что это? слышал я моими ли ушами?». Отдельные места вроде восклицаний «Подлец!», «Он здесь, притворщица!» и т. д. выходили очень сильными, но монологи «Скорее в обморок!» и «Не образумлюсь, виноват» вышли несколько крикливы.
Тем не менее общее впечатление было вполне благоприятным для артиста. Публика усиленно вызывала его, и все разошлись с убеждением, что артист с честью вышел из испытания, какое он поставил себе. ... Шумский выдвигал сознание своего достоинства, умственный аристократизм, присущий этому лицу. Чацкий в его исполнении был уже человеком не первой молодости, который не утратил юности сердца, но приобрел зрелость ума и способность обдуманного суждения; все, что он говорил, казалось результатом опыта и сравнения, чем-то вполне самостоятельным, принадлежащим ему самому.

Дата публикации: 19.10.2000