Новости

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. НА ПЕРЕКРЕСТКЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ ПУТЕЙ И СУДЕБ ГЛАВА 1

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. НА ПЕРЕКРЕСТКЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ ПУТЕЙ И СУДЕБ

ГЛАВА 1


В ПАРИЖЕ. ЗА БОРТОМ — АЛЕКСАНДРИЯ. АФРИКАНСКИЙ ТАНЕЦ. В ОКЕАНЕ. «МАЛЕНЬКИЙ ПАРИЖ». СПАСЕННЫЙ С «ТИТАНИКА». НА ЦЕЙЛОНЕ. ЗАПОВЕДНИК В ТРОПИКАХ. СКАЗОЧНЫЙ АНГКОР. НОЧЬ В ДЖУНГЛЯХ. ГОНКОНГ. ЛЮДИ БЕЗ РОДИНЫ

И вот началось это удивительное путешествие. Любая дальняя дорога богата впечатлениями. Но на нашем пути их было такое обилие и так они были разнообразны, что понадобился не один год, чтобы разобраться в них, осмыслить, освоить и использовать в работе. До отъезда и даже тогда, когда началось это путешествие, мне все казалось, что его что-то прервет, что-то нам помешает. Уже в Берлине, где необходимо было получить в японском посольстве транзитную визу в Дайрен, от страха, что японец нам эту визу не даст, я торопливо хотела объяснить ему, что нам надо пробыть там «от парохода до парохода». Но от волнения и от недостаточной практики в немецком языке я вместо слова «schiff» произнесла «fish», и получилось «от рыбы до рыбы». Японец сначала посмотрел на меня с удивлением, потом понял, расхохотался и весело подписал нам визу.

В Берлине мы взяли билеты на океанский пароход «Д\\\'Артаньян», который должен был отправляться из Марселя в Шанхай, и получили еще одну транзитную визу — через Францию с пометкой: «Остановка в Париже». Эта пометка меня обрадовала — Париж! Кто же не мечтает побывать в Париже!

...За окном промелькнули картины Бельгии, ее веселые, кружевные леса, игрушечные, похожие на декорацию домики, обвитые цветами. А вот и Франция — и мне снова не верится, что я увижу Париж. Но за переплетами железнодорожных линий уже показалась Эйфелева башня, уже мчатся навстречу кварталы, площади, такси, автобусы. И я жадно ищу глазами черты города, знакомые мне по книгам...

Но из окна нашего номера я вижу неприглядную картину: неприветливая, серая улица, по ней спешит на рынок с большой кошелкой пожилая женщина в стоптанных туфлях? «Парижанка? — подумала я с недоумением.— В стоптанных туфлях?» — И с этой минуты стало таять мое книжное представление о Париже. Это представление начал вытеснять настоящий, полный контрастов живой город.

Реальный, непридуманный город поражал и явно ощутимой масштабностью жизни, и стремительностью движения, и обилием цветов, и элегантностью, праздничностью своего облика.

Я во все глаза смотрела на его веселые, шумные улицы и бульвары, на нарядную, как-то легко текущую толпу, на непривычное обилие автомобилей, едущих по четыре и по пять в ряд, на пестроту бегущих, мелькающих реклам.

С особым интересом рассматриваю витрины и проходящих женщин. Во всем поражают вкус и изящество. Никакой особой экстравагантности. Попадаются женщины, одетые своеобразно, смело, и вы чувствуете, что они оделись так, как им идет, а не так, как принято «вообще».

Меня удивляет, что среди модных маленьких шляпок светлых тонов часто встречаются немодные черные и очень большие шляпы. Но парижанка надела эту шляпку так интересно, так по-своему пригнула поля к лицу, что именно этот силуэт, эта линия и кажутся вам самыми модными. «Мода — это я»,— как бы говорит вся ее фигурка, и вы невольно оборачиваетесь, чтобы задержать ее в своей памяти. В этих женщинах нет ничего манекенного, ничего из модного журнала. И мне невольно вспоминается, как, играя в пьесе «Мисс Гобс» Д. Джерома, я долго искала манеру носить шляпу. Там один из героев говорил моей мисс, что на ней опять криво сидит шляпа, а она отвечала: «Мне так нравится». Теперь я вижу, что тогда мне не удалось добиться необходимой естественности, изысканности...

Немного времени было у нас на Париж, и мы спешили. За день побывали на Елисейских полях, у Дворца президента и за кольцом бульваров, на Монмартре. Туда мы попали только к вечеру. На узких улицах Монмартра, залитых ярким светом реклам, беззаботно и возбужденно движутся люди. Веселая толпа, жаждущая и ищущая развлечений. Постепенно ритм этих улиц передается и мне, и я чувствую, что меня словно бы начинает лихорадить от нетерпения, от жажды все увидеть, от боязни что-то пропустить.

Все чаще и чаще на глаза попадаются странные, резко выделяющиеся фигуры женщин. Их лица не накрашены, а размалеваны, и среди непрестанно движущейся толпы они кажутся непонятно статичными. Встречаются одетые с вызывающей роскошью, но выглядит это как-то неестественно. Многие из них в мужских костюмах и ведут себя по-мужски. Сначала эти женщины меня удивляют — какой-то нелепый диссонанс,— но вдруг я догадываюсь: «Да это же — проститутки». Мне хочется поскорее убежать отсюда, но как актриса стараюсь запомнить: может, пригодится для сцены — вглядываюсь в их лица, фигуры, манеры.

Мы заходим в Пале-Рояль. Взвивается занавес — и на сцене сто красивых молодых девушек. Они одеты, нет, скорее, закутаны в шелковые трены своих платьев. Танцуя, извиваясь, делая руками какие-то изящные движения, они раскручивают постепенно юбки и остаются одетыми ...в один лепесток, а юбки длинной лентой струятся волнами над их головами. И девушки красивы, и зрелище красиво, и танец их сверкает мастерством, но налет откровенной эротичности портит все впечатление. Впрочем, зрителям, а это большей частью богатые иностранцы, нравится; они требуют «бис» в самых рискованных местах.

Следующие дни проходят значительно спокойнее. Мы посещаем все достопримечательности Парижа, куда только можем успеть: Сорбонну, Коллеж де Франс, Горную академию, Пантеон, Марсово поле, Эйфелеву башню. В восточную часть города нас перебрасывает метро. Такой транспорт я вижу впервые, и он мне нравится своим удобством. Маленькие узенькие вагончики и платформы пестрят бесчисленными рекламами.

Кладбище Пер-Лашез, Стена коммунаров, Вандомская колонна и площадь Звезды — все эти места с детства знакомы по названиям, и сейчас, стоя около них или проходя мимо, с трудом веришь в реальность происходящего.

В Лувре мы проводим весь следующий день. С трепетом я подходила к знаменитым произведениям искусства, и они как сама живая жизнь или развенчивали идеалы, или покоряли мощью своей непередаваемой силы воздействия. Я растерялась и огорчилась, когда, подойдя к Венере Милосской, ничего не почувствовала, никакого волнения. Я волновалась лишь от мысли, что собственными глазами вижу ее, но не от того, что я вижу. И хотя я напомнила сама себе, что Гейне плакал, глядя на нее, и Достоевский, как он потом вспоминал, «ожегся», я все равно достаточно безучастно смотрела на этот благородный, но холодный мрамор; черты лица богини не оживали передо мной, а были чужды и казались необаятельными. Я испугалась, что стала бесчувственной, но «Умирающий раб» Микеланджело взволновал меня и навсегда запомнился выражением трагическим и глубоким. «Джоконда» поразила неотразимой прелестью своей женственности.

У знаменитой картины расположилось много художников-копиистов. Я осторожно обошла их, всматриваясь в полотна. Некоторые копии были чрезвычайно сходны с оригиналом, но ни одному художнику не удалось уловить главного — не удалось передать неповторимую жизнь духа, оживить улыбку Моны Лизы. И в сравнении с этими копиями гений Леонардо потрясал еще больше.

С особенным волнением подходила я к Собору Парижской богоматери и по его узкой, восходящей винтом лестнице поднялась на самый верх, чтобы взглянуть на Париж с высоты птичьего полета. Долго я поднималась по лестнице, заглядывала в уголки и ниши собора, и во мне оживала моя Эсмеральда, которая была хоть и неудачной ролью, но в сердце моем продолжала занимать свое место.

Пять дней пролетели как сон, и мы покидаем Париж. Кто-то сказал, что всю прелесть его осознаешь, когда его покидаешь. Я это ощутила со всей остротой, потому что пять дней для Парижа — ничтожно мало, успевай только глядеть и запоминать, а переживать, чувствовать, понимать и осмысливать приходится потом, на досуге. И действительно, где бы мы потом ни побывали, какие бы экзотические города ни осматривали — ни один из них не заслонил Парижа, не стер его в памяти.

Поезд Париж—Марсель мчит нас с неимоверной быстротой. Я к такой скорости совершенно не привыкла и поначалу едва удерживаю равновесие. Красные, зеленые, желтые огни сливаются в многоцветные ленты.

Утром мы прибываем в Марсель — город шумный и пестрый, как ковер. В его суете первое время теряешься от яркости цветов, многоязычного говора, различных темпераментов людей. В узких извилистых грязных улицах старого города, расположенного вокруг гавани амфитеатром, жарко и тесно; здесь встречаются люди самых разных национальностей. Колоссальные пароходы, пускающие дым из огромных труб и обрушивающие на город свой страшный рев, кажутся чудовищами, изрыгающими на эти улицы и площади целые полчища людей. Негры, арабы в белых тюрбанах, стройные, худые люди в одеждах, похожих на древние тоги, японцы, китайцы, французы, англичане... Смешение одежд, лиц, языков — подлинное вавилонское столпотворение.

Две недели пролетают незаметно, и вот мы уже стоим на палубе «Д\\\'Артаньяна».

Наш пароход — огромная махина. Заглянуть вниз с борта страшно, кажется, что смотришь в пропасть. В бездонном чреве парохода, как в многоэтажном доме, ходит лифт. Да он и есть — плывущий многоэтажный дом, в котором нам предстоит прожить больше месяца. На пристани яркая пестрая толпа и между отъезжающими и провожающими тянутся бесчисленные пестрые бумажные ленты серпантина — последние нити, связывающие людей перед долгой разлукой. Наконец заревела сирена, с грохотом поднялись якоря, палуба дрогнула, и город-корабль, уносящий в тропические дали сотни людей, отделяется от берега. Последние напутствия, воздушные поцелуи, и пристань начинает быстро отходить назад. Люди все дальше и дальше. Нити серпантина все длинней и длинней. Вот-вот оборвутся. Миг, и дрогнули тысячи лент, дрогнули тысячи сердец, медленно разорвались ленты, как бы нехотя отпуская любимых и близких за этот ровный, равнодушный горизонт. Я тогда впервые увидела этот обычай, и он произвел на меня сильное впечатление. Глядя на эти обрывающиеся нити, я только тогда со всей остротой ощутила разлуку — долгую разлуку с родной землей, с близкими, друзьями, театром, спектаклями, ролями... И с особой болью — вечную разлуку с мамой...

Мы идем к себе в каюту. Начинается качка. Нельзя лечь, мутит и шатает. Так проходит часа два. Говорят, что это обычно в здешних местах. Но вот опять становится спокойно. И можно оглядеться вокруг, увидеть людей, с которыми предстоит совершить длинное путешествие. Но какое-то время все еще стоят зачарованные, прислушиваясь к мерному звуку винта, вглядываясь в почти уже невидимый берег и словно осознавая случившееся. Потом замечают клонящееся к закату солнце, с которым вдруг оказались один на один.

— На следующий день мягкая теплота постепенно исчезает, воздух начинает накаляться. Наступает жара.

— О, la-la! — весело произносит стоящий рядом француз,— это еще не жара по сравнению с тем, что нас ждет.

А нам уже и так нестерпимо жарко, и мы слушаем его недоверчиво. Вообще «Д\\\'Артаньян» населен главным образом французами. Наши соседи по столу, муж с женой и ребенком,— типичная французская семья, насколько я могла судить по литературе, очень темпераментная, шумная, общительная, но без назойливости. Они плыли в Сайгон, где глава семейства служил в колониальной армии, в чине сержанта. Ребенок был непоседлив, у мамы темперамента не меньше. То и дело слышалось ее громкое и более взволнованное, чем требовало положение:

— Piero, vas-tu tomber!

Эта семья и была нашим спутником во всякого рода дорожных предприятиях и экскурсиях. Вместе было легче ступить на улицы незнакомых городов.

Первый город Африки, который мы сможем посетить,— Александрия. Наш пароход медленно приближается к кирпично-красной, ровной полосе африканского берега. Стоит такой зной, что на палубу можно выйти только в тропической шляпе, дно которой сделано из пробки.

Мы подходим к борту и вдруг видим несметное количество мальчишек, плывущих к пароходу; среди них есть совсем крошки. Они мелькают, шныряют, как рыбы, и надолго исчезают под водой. Вначале я не могу понять, что происходит. Но вдруг замечаю, что как только курчавая голова показывается из воды — в ярко-белых зубах зажат маленький серебряный кружочек. Так вот оно что! Это пассажиры нашего парохода забавляются и бросают в море монетки, а ребята их вылавливают. Судя по тому, как ловко они это делают,— так забавляются пассажиры не только нашего парохода. Хорошая забава, нечего сказать! Пусть эти дети плавают, как рыбы, пусть они ловки и увертливы. Пусть даже им нравится и выгодна эта «игра», но я смотрю на лица взрослых, кидающих монетки,— на большинстве лиц спортивный азарт и полное непонимание жестокости всей затеи.

Так, в сопровождении мальчишек, судно подходит к причалу.

Для того чтобы выйти в город, надо показать паспорта английскому чиновнику, который визирует их в гостиной первого класса. Ничего не подозревая, мы протягиваем ему наши красные советские паспорта и... в первый миг не понимаем, чего же он так испугался. Но когда он не разрешает нам сойти с парохода и даже приставляет для надзора за нами полицейского, многое становится понятным. Позднее, по возвращении в Москву, я прочитала «Стихи о советском паспорте» Маяковского, и была поражена точностью изображения и самой ситуации и поведения чиновника, хотя события эти произошли в разные годы и в разных точках земного шара. Полицейский очень рьяно исполнял свои обязанности и ни на минуту не оставлял нас без «внимания». Двое суток, которые мы простояли в Александрии, нам пришлось в одиночестве пробродить по палубе, завидуя тем, кто свободно гуляет по улицам знаменитого города.

Сначала мы кипим негодованием, потом начинаем смеяться над своим стражем, который показывает нас своим коллегам и с опаской поясняет:

— Болшевик, болшевик...— и те тоже разглядывают нас с опаской. Наконец нам это надоедает и мы прячемся в каюту. А там, успокоившись, решаем, как можно выйти из создавшегося положения.

В конце концов, не обращая внимания на полицейского, мы становимся у борта парохода лицом к городу, и Карл Яковлевич рассказывает мне обо всем том, что мы могли бы увидеть воочию. Рассказывает так образно, так живописно — он обладает способностью оживлять словами историю, памятники старины,— что позже мне казалось, будто я в этой Александрии побывала. Он рассказывает мне о дельте Нила, о караванах, направлявшихся из Александрии в Нубию и Аравию, о знаменитой Александрийской библиотеке, уничтоженной христианами-фанатиками. Рассказывает о религиях Востока, которые он хорошо знал, об обычаях народов.

И теперь и впоследствии я не раз убеждалась, что Карл Яковлевич обладал педагогическим талантом — он так незаметно и неназойливо направлял ваш взгляд, ваши интересы, что, казалось, вы сами все видите, понимаете, сами открываете для себя смысл вещей и событий. Он рассказывал, чтобы как-то утешить меня, возместить потерю, но его описания еще больше разжигали любопытство и досада на этот нелепый «арест» только возрастала.

Наконец мы покидаем негостеприимное место. Отплывая, видим на берегу «стражника», явно довольного тем, что мы свалились с его плеч. Он... весело нам улыбается.

В Суэцкий канал входим вечером. Мы будем идти по нему пятнадцать часов и в эту ночь не ложимся.

Мимо древних, легендарных земель мы проплывали в кромешной тьме. Иногда брошенный прожектором луч выхватывал силуэт пальмы, пешехода или человека на верблюде. Куда же направляются они в такую душную и темную ночь? Наверно, это интересует не только меня, и я слышу, как знатоки поясняют, что это или бедуины или паломники,— они спешат на иерусалимский паровичок. Слово «бедуин» было всегда для меня полно таинственной восточной романтики и сочетание со словом «паровик» кажется мне неестественным. А паломничество? Когда-то это было чуть ли не подвигом, а теперь, пожалуйста,— до «святых мест» можно добраться быстро и с комфортом.

Устав вглядываться в темноту земли, я поднимаю глаза вверх и... не узнаю неба. Даже еще и не разобравшись в созвездиях, чувствую, что оно «не такое», непривычное, чужое. Красивое, яркое, сверкающее, но какое-то неуютное, даже немного тревожное. Вот, оказывается, как! Небо, которого дома подчас и не замечаешь, может, ведь и успокаивать, и вселять уверенность.

Становится легче, когда я нахожу Большую Медведицу — у нас она высоко и направо, здесь низко и налево — ручка у нее повернута совсем в другую сторону. Небо черное, глубокое и надо всем — Южный Крест. Одна из пяти его звезд горит так ярко, что похожа на маленькую луну и даже ее отсвет на воде канала дрожит серебряной змейкой. Величие и тишина — такого мне испытывать еще не приходилось, словно прошедшие века прикасаются к вам в этой мягкой, душной, таинственной темноте.

И невольно по контрасту с душной тропической жарой вспоминается холодная московская ночь двадцатого года, промерзлые полки у Страстного монастыря и наше небо, и голос Певцова, находившего в темной бездне любимые звезды и дававшего им ласковые имена.

Утром пароход вошел в Красное море. Оно действительно красное от специфических водорослей. Это нельзя себе представить, пока не увидишь сам. Перед глазами расстилается не просто красная вода. Кажется, что где-то внизу полыхает пожар и бросает свои кровавые отсветы на обратную сторону волн. Море сверху голубое и нежное, а изнутри словно подбито переливающимся алым атласом...

Наконец, в порту Джибути, на выходе в Индийский океан, нам разрешают сойти на землю. Мы простоим здесь трое суток, и у меня грандиозные планы. Я хочу наверстать упущенное — осмотреть чуть ли не всю Африку.

С нашими соседями по столу мы берем фаэтон — коляску с белым полотняным потолком, свисающими кистями и запряженную парой лошадей,— чтобы ехать по Нубийской пустыне до ближайшего оазиса, но не доезжаем и до половины дороги. Раскаленный песок хрустит на зубах, с каждым метром удаления от моря дыхание пустыни становится огненней. И когда начинает казаться, что на вас дышит раскаленная печь, мы поворачиваем обратно. В Москве приходилось пробегать мимо раскаленных чанов, в которых на улицах варили асфальт. Летом мимо такого чана было страшно пройти, но все же шаг — и ты в безопасности. Здесь же —- некуда убежать. Мы возвращаемся сконфуженные, но нас утешают, сообщая, что это самая жаркая точка на земле и дожди здесь выпадают раз в семь лет. Нам ничего не остается, как бродить по городу.

Джибути — белый-белый, словно сахарный, сверкает плоскими крышами под густо-синим небом, залитый яростным сверкающим солнцем. Ни деревца, ни кустика. И вдруг — рощица веерообразных пальм. Мы спешим к ним, но они обнесены высоким белым забором. За ними виднеется роскошное, высокое, белое здание с балконами и террасами. Оказывается, это дворец французского губернатора. Близко подойти к нему нельзя: полицейский, прохаживаясь у забора, щелкает длинным хлыстом; зазеваешься, не отскочишь в сторону — ударит и по тебе.

В узких улочках Джибути негритята бегают за нами толпой и лопочут на невообразимом французском языке. Понять можно скорее жесты, нежели — слова. Один из них, Али, лет пятнадцати просит даже взять его с собой на всю жизнь. Он будет верно служить и, заверяя нас в этом, каким-то по-особому благородным жестом прикладывает ладони к сердцу и кланяется, как маленький Отелло. Его некрасивое лицо с металлическими бляхами в носу улыбается. Мы говорим: «Non», но нам жаль этого чужого эфиопского мальчика, видимо, ему не сладко живется. Несмотря на наше решительное «non», он не отстает от нас и становится добровольным провожатым. Приводит к лавке, где торгуют страусовыми перьями. Пока мы там, он ждет нас за дверью. Нам продают чудные, еще не завитые страусовые перья, нежные, пушистые и белые, как хлопья снега. Таких, не завитых, я еще никогда не видела. Укладывают в длинный картонный футляр, прикрывают крышкой и, не очень искренне улыбаясь, желают счастливого пути.

Мы выходим из лавки. И тут же нас с криком и визгом окружают мальчишки. Они не дают нам двигаться дальше и отчаянно пытаются что-то объяснить. Оглушенные и ошарашенные, мы ничего не соображаем. Наконец, Али дает понять, что нас в лавке попросту надули и нам надо вернуться обратно. Раскрываем футляр — он пустой.

Возмущенные, возвращаемся и показываем пустой футляр. Мы готовы к самым бурным объяснениям, но хозяин совершенно бесстрастен. Снова берет перья, быстро и ловко, как фокусник, вкладывает их в футляр и закрывает крышкой. Опять обманул? Но нет, на этот раз — все в порядке, и мы выходим на улицу под торжествующий и неистовый крик мальчишек. Ради нескольких монеток, что мы положили им в ладони, и была разыграна эта сцена. А мы-то отнеслись к ней так серьезно.

Чем дальше забираемся в город, тем все уже становятся улочки. Кажется, что на них под палящим солнцем и протекает вся жизнь горожан. Мы видим, как женщина, прикрывшая только бедра, ловко и быстро щелкает квадратным деревянным гребнем, похожим на небольшую лопатку, в курчавой голове своего малыша...

Выходим к рынку. Там почему-то неожиданно тихо. Оглядываемся и видим, что около возвышения, на котором стоит черный юноша, собралась толпа людей. Некто, задрапированный в кусок белой ткани, выкрикивает непонятные слова и бьет в гонг. Два первых удара вызывают возбуждение в толпе, при третьем воцаряется непонятная тишина/

Я содрогаюсь. Мне вспоминается «Хижина дяди Тома». Неужели это еще возможно? Неужели этот юноша продан? То, что я перед собой вижу, очень похоже на живую иллюстрацию к книжкам о рабстве. А быть может, это суд и юношу судят за воровство? Может быть, все гораздо проще, чем кажется? Подавленные, мы возвращаемся на пароход. Там узнаем, что торговля рабами официально была отменена в конце XIX века, но злоупотребления еще встречаются и власти смотрят на это сквозь пальцы. Возможно ли это здесь, в Джибути, никто не знает.

Весь следующий день мы опять бродим по городу. И новые впечатления поджидают нас на каждом шагу.

На одной из улиц пожилая негритянка с блестящими камнями, украшающими нос, с головы до ног закутанная в белую шаль, таинственная и загадочная, приглашает всю нашу компанию в маленький домик, скорее похожий на круглый загон, так как крыши на нем нет. Ничуть не смущаясь моим присутствием, она предлагает позвать женщин и спрашивает, больше жестами, нужны ли все удовольствия или только танцы?

— Танцы,— говорят мужчины.

Женщина удаляется. Мы входим в дом и оглядываем обстановку. Посреди круглой небольшой комнаты стоит неимоверной величины квадратная кровать без подушек, покрытая чем-то пестрым. Над кроватью ослепительной синевой сияет небо. Солнце сейчас склонилось к горизонту, но днем... Все пятеро усаживаемся на кровать в ожидании представления. Наконец, выходит толстая пожилая женщина, с громадными грудями, висящими до живота, с полными круглыми бедрами, сплошь татуированная. Ее украшают блестки в ноздрях и на лбу. Повязочка между ног составляет всю ее одежду. Вслед за ней входят пять молодых стройных женщин. Их тела упруги, словно отлитые из бронзы, и поражают своими пропорциями.

И вот женщины начинают пляску. Старуха руководит ими, разжигает и пляшет вместе. Начинают в спокойном, медленном ритме, потом движутся быстрей и быстрей, повороты чаще и круче, изгибы стремительней и, наконец, бешеный, исступленный, сумасшедший ритм. Всплески руками по животу, по ногам, извилистые движения бедер. Уже в полном самозабвении, можно даже сказать, трансе, танцовщицы издают дикие, гортанные крики. Я смотрю во все глаза, мне кажется, что сейчас, через этот танец я пойму душу этого народа, этой страны, пойму не умом, сердцем. Но по мере того как нарастает не столько даже ритм, а внутреннее напряжение танцовщиц, смотреть, быть включенным в это действо становится все трудней, и, не выдержав накала, я выскакиваю на улицу. За мной — мои спутники. Старуха, боясь, что ускользает заработок, бежит за нами. Мужчины расплачиваются, и мы с чувством облегчения покидаем этот дом.

Во время танца я в какой-то момент позавидовала способности этих женщин к такой удивительной самоотдаче, даже подумала: вот бы и нам так на сцене. Но потом, когда танцовщицы стали доходить до пределов сознательного творчества и даже переступили эти пределы — искусство исчезло. Это был уже самогипноз, самоопьянение, транс — но только не искусство. Или, может быть, оно настолько своеобразно, что понять его прелесть нам не дано.

Поздно вечером вой сирены оповещает о нашем отплытии. Все дальше отходят раскаленные берега Африки, все меньше становится мальчишек, плывущих за монеткой, и вот наконец исчезает последняя узкая красная полоса земли. Мы минуем мыс Гвардафуй и входим в темные, глубокие воды Индийского океана. Нам плыть до Цейлона. Это много суток пути...

Стало заметно прохладней, несмотря на то, что мы с каждым часом приближаемся к тропикам. Как и другие пассажиры, выносим на палубу свои шезлонги, любуемся бескрайними просторами и кажущейся здесь вечной, незыблемой полосой горизонта. Впервые с начала нашего путешествия я чувствую, что никуда не надо спешить, торопиться, стараться сделать десятки дел, поездок, экскурсий. И в этом разлитом синем небытии, в состоянии блаженной отрешенности и глубокого покоя впервые можно подумать о происходящем со мной.

Я вспоминаю маму, Оню, оставленных надолго друзей и здесь, посреди необъятных просторов океана, веду с ними мысленный разговор, рассказываю о событиях и приключениях и стараюсь представить, как бы они отнеслись к моему путешествию. Потом мысли обращаются к театру — я вижу, как собираются актеры на репетицию, спорят, пробуют, доказывают, и тут меня пугает догадка, что моя долгая разлука с театром может нарушить, ослабить наши связи. Я впервые осознаю, что обязана оправдать свое отсутствие богатством впечатлений, обновлением чувств, мыслей, чтобы по возвращении было что отдать работе, зрителю —- ведь в обмене жизненными наблюдениями, опытом и заключается смысл нашего труда, нашей профессии.

Дельфины, играющие за бортом, прерывают эти размышления, и я иду на нос парохода понаблюдать их игру. После захода солнца отчетливо видны в прозрачных водах океана акулы. Содрогаешься при мысли, что несчастный случай может занести тебя в эту огромную пасть. Вообще страшно вдруг осознать, что ты так далеко от берега и под тобой бездна океана. Это особенно ощутимо при взгляде на карту, где ежедневно отмечается точка, в которой мы находимся. Такая маленькая точка в таком огромном океане...

Об этом стараешься не думать, забыть, но попробуй забыть, когда перед входом в Индийский океан нам устроили репетицию аварии. По сигналу сирены «SOS» все пассажиры должны были, надев спасательный пояс, как можно быстрее добраться до своей лодки.

Океан блестит тихой гладью, ни ветерка, ни облачка, а вы репетируете процедуру спасения от смертельной опасности. Это производит угнетающее впечатление и придает всему путешествию мрачный оттенок. После «репетиции» я то и дело бросала на океан тревожные взгляды: не увеличиваются ли волны, не поднялись ли угрожающие пассатные ветры, которые летом дуют обычно, как мне говорили, с силой в пять баллов, но иногда вызывают сильные штормы, доходящие до тропических ураганов. Такие же беспокойные взгляды замечала я и у других пассажиров. Но океан бесшумен и ровен, ни малейшего ветра, и мы неуклонно подвигаемся вперед.

Ночь показывает нам удивительное зрелище — свечение моря. Объясняет нам это явление матрос Аргон, с которым мы частенько дружески беседуем.

— Глядите,— говорил он,— как светятся эти водоросли, как будто бы их осветили из глубины лампочкой.— И действительно, в темную ночь море было похоже на специально подсвеченный аквариум.

Мы познакомились с Аргоном во время «репетиции»; он объяснял нам, как и что мы должны делать. С тех пор мы обращались к нему за всякого рода разъяснениями. Постепенно подружились, и Аргон рассказывал о себе, интересовался и нашей жизнью «в холодной Рус», знал даже несколько слов на нашем языке. Он был малышом, когда семья переехала из Прованса в Санари и обосновалась на берегу Средиземного моря. Страсть к дальним плаваньям, стремление к неизведанному передались мальчику от отца-моряка как бы по наследству. Аргон стал моряком и многое повидал на своем веку. Много интересного и поучительного рассказал он нам, но особенно потрясли его воспоминания о трагедии «Титаника», на котором он плавал и спасся в числе немногих.

...В тот тихий вечерний час океан был недвижим и спокоен. Пассажиры I класса еще танцевали на палубе. Другие уже приготавливались ко сну. И вдруг — чудовищный вой сирены «SOS» — сигнал гибели. Затрещал и стал расползаться корпус судна. Через огромную щель вода быстро заполняла трюмы. Обезумевшие от страха люди прямо c борта прыгали в океан. Другим удавалось пробраться к спасательным лодкам. В них швыряли детей и женщин. Сильные спасались сами, отталкивая более слабых. Лодки перегружались. Матросы, офицеры корабля самоотверженно пытались встать на пути ревущей толпы. Крики о помощи, вопли и рыдания сотрясали воздух. Дети звали матерей, жены тянули руки к исчезнувшим под водой мужьям...

Аргон подбирал тонущих, тащил их в свою лодку и старался как можно дальше отплыть от судна, чтобы не быть втянутым в опасный водоворот. Большим напряжением сил ему это удалось и оттуда, издалека он видел гибель «Титаника». Быстро исчезли под водой трапы, освещенные палубы, трубы, и, наконец, погрузился весь корпус. Над океаном несколько мгновений еще торчала высокая мачта, облепленная людьми. Но вот и она погружается в воду. Люди громоздятся друг на друга все выше и выше, вопли отчаяния все громче и громче, и, наконец, все смолкает... В том месте, где исчез корабль, образовалась гигантская воронка, которая в одно мгновение втянула в себя не успевшие отплыть лодки. Наступила тишина... Страшная тишина над океаном... Тишина, которую трудно было слушать, невозможно было понять и постичь.

Аргон был потрясен именно этой тишиной, которая так мгновенно сменила отчаянный, душу раздирающий всеобщий стон.

— Но что же случилось с «Титаником»?

— Он наткнулся на ледяную гору... Капитан покончил с собой. Спаслось только несколько человек. Кто знает, что ожидает нас в жизни...— заключает Аргон философски. Мы вздрагиваем и молча невольно вглядываемся в темноту: не ожидает ли и нас роковое столкновение?

Между тем жизнь на пароходе идет своим чередом. Маленькая француженка рассказывает о тяжелой службе ее мужа-сержанта. Он будет служить в Сайгоне три года, и поэтому она едет с ним, но для Пьеро вреден тропический климат. Не тянет и ее в эти края, но хорошие деньги, служебные перспективы...

— Piero, vas-tu tomber! — вдруг кричит она. Стремглав схватив малыша, сажает его к себе на колени и продолжает рассказ.

Большинство пассажиров на пароходе — французы, и я с удовольствием наблюдаю, как сильно в них национальное чувство единства. По вечерам эти до того незнакомые друг другу люди собираются и поют свои песни, чаще всего о Париже. Когда один из них получил радиотелеграмму, что у него родился сын, все выпили за новорожденного.

14 июля, в день праздника Французской революции, весь пароход украшен флажками и разноцветными электрическими лампочками. На палубе первого и второго классов организован торжественный бал. К нам в третий класс спускается посланный от капитана и приглашает всех пассажиров подняться и принять участие в празднике. Мы благодарим, заходим в каюту переодеться и выходим, если можно так выразиться, в «свет».

...Я стою, потрясенная блеском и сверканием драгоценных камней, изяществом и красотой туалетов. Конечно, это не сержантские жены. Люди, занимающие большие посты, или просто очень богатые путешественники. На огромной палубе под великолепный оркестр танцуют пары, развеваются трены и беспрерывно стреляют пробки шампанского. Я тоже танцую с каким-то французом и с непривычки немного стесняюсь. Он любопытствует о жизни в Советской России. Потом мы просто наблюдаем танцы. Когда у француженки, танцевавшей в кругу, так взметнулась юбка, что излишне откровенно обнажились ноги, во мне проснулась алферовская гимназистка, и я сказала что-то вроде «это слишком». Стоявший рядом француз отпарировал:

— У нее красивые ноги, и она имеет на это право. — Хотя его реплика прозвучала для меня неожиданно, в глубине души я с ним согласилась, так меня поразила его убежденность.

Потом, обсуждая с Карлом Яковлевичем французов, отшумевший праздничный бал на палубе корабля, мы оба приходим к выводу, что это был плывущий по океану кусочек Парижа.

Уже более десяти дней плывем мы по Индийскому океану, и все острей cтановится желание ступить ногой на твердую землю. Ближайшая остановка — Коломбо. С беспокойством думаем о том, что нас могут не выпустить в Коломбо — оно принадлежит англичанам. Не «арестуют» ли они нас, как в Александрии. Если опять не позволят сойти, прокляну все на свете: что это за путешествие, когда видит око, да зуб неймет!

За бортом пока все тот же спокойный, немного уже надоевший океан. Мысль о том, что уже сегодня вечером мы будем в Цейлоне, кажется неправдоподобной. Все на палубе. Бинокли нетерпеливо направлены в сторону невидимого берега. Суета бывалых пассажиров и активность матросов делают близость земли ощутимой. Наконец, мелькнул маяк, еще раз, еще; блеснула полосой огоньков узкая лента горизонта — земля!

— Вот, наконец, «Изумрудный остров» — Цейлон,— говорит кто-то, и туда, в эту таинственную, манящую страну устремлены все мысли. Полоса земли все ближе и шире.

Пароход становится на рейд, и английский чиновник отмечает паспорта. Мы в неописуемом волнении, но, слава богу, все обходится благополучно: нам разрешено сойти.

Спускаемся по трапу в маленький катерок и через десять минут ступаем на землю Цейлона, в древний город Коломбо.

Все в диковину, все, как во сне.

Первый индус кажется красавцем из «Тысячи и одной ночи». Белый тюрбан на голове, длинные, точно наклеенные, веерообразные ресницы, глубокий взгляд черных глаз, мягкая улыбка, ослепительные зубы. Он великолепен, этот юноша, и я хочу запомнить его черты, его облик. А вот и другой, непохожий, но такой же прекрасный в своей строгой красоте.

За пределами пристани, вдали от ее огней, сразу становится темно. Автомобили быстро разбираются иностранцами, да мы и не претендуем на них, так как приходится экономить.

Пока мы стоим в раздумье, нас обступают рикши. Они наперебой предлагают свои услуги. Неприятно видеть людей, запряженных в коляски. И как решиться сесть и ехать, но отказать невозможно: наши попутчики объясняют, что по местным понятиям такой отказ оскорбителен. Он воспринимается как недоверие и — главное — лишает заработка. И все-таки мы с Карлом Яковлевичем долго колеблемся. Однако рикши так настойчивы, а крик их такой громкий, что мы сдаемся и усаживаемся, каждый в отдельную коляску, объяснив с грехом пополам по-английски, что нам надо в город. Я впереди, Карл Яковлевич сзади.

Магистраль, по которой мы едем, тянется километра три. Рикша бежит быстро, как извозчик в старой Москве. Давно бы, казалось, пора остановиться, пора передохнуть, но нет — он бежит, коляска на двух больших колесах мерно вздрагивает, и ничто не может его остановить, пока он не доедет до цели. Он бежит в отработанном долгим опытом ритме, бежит, как лошадь, и я, не отрываясь, смотрю на его худую, темную спину, с которой ручьями катится пот, на его почти вылезшие из кожи ребра. Я никак не могу освоиться с этим новым положением, меня обуревают чувства, которых я прежде не испытывала, и я стараюсь как-то осознать, что происходит. Но что это? Передо мной на черном гудроне дороги, освещенной фонариком моей коляски,— пятна крови. Еще и еще — и вдруг я слышу, как кашляет рикша, что везет впереди меня какого-то мужчину. Это он отхаркивает свое больное легкое. Мне становится по-настоящему страшно. Дальше ехать я не в состоянии и даю п

Дата публикации: 01.01.1974
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. НА ПЕРЕКРЕСТКЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ ПУТЕЙ И СУДЕБ

ГЛАВА 1


В ПАРИЖЕ. ЗА БОРТОМ — АЛЕКСАНДРИЯ. АФРИКАНСКИЙ ТАНЕЦ. В ОКЕАНЕ. «МАЛЕНЬКИЙ ПАРИЖ». СПАСЕННЫЙ С «ТИТАНИКА». НА ЦЕЙЛОНЕ. ЗАПОВЕДНИК В ТРОПИКАХ. СКАЗОЧНЫЙ АНГКОР. НОЧЬ В ДЖУНГЛЯХ. ГОНКОНГ. ЛЮДИ БЕЗ РОДИНЫ

И вот началось это удивительное путешествие. Любая дальняя дорога богата впечатлениями. Но на нашем пути их было такое обилие и так они были разнообразны, что понадобился не один год, чтобы разобраться в них, осмыслить, освоить и использовать в работе. До отъезда и даже тогда, когда началось это путешествие, мне все казалось, что его что-то прервет, что-то нам помешает. Уже в Берлине, где необходимо было получить в японском посольстве транзитную визу в Дайрен, от страха, что японец нам эту визу не даст, я торопливо хотела объяснить ему, что нам надо пробыть там «от парохода до парохода». Но от волнения и от недостаточной практики в немецком языке я вместо слова «schiff» произнесла «fish», и получилось «от рыбы до рыбы». Японец сначала посмотрел на меня с удивлением, потом понял, расхохотался и весело подписал нам визу.

В Берлине мы взяли билеты на океанский пароход «Д\\\'Артаньян», который должен был отправляться из Марселя в Шанхай, и получили еще одну транзитную визу — через Францию с пометкой: «Остановка в Париже». Эта пометка меня обрадовала — Париж! Кто же не мечтает побывать в Париже!

...За окном промелькнули картины Бельгии, ее веселые, кружевные леса, игрушечные, похожие на декорацию домики, обвитые цветами. А вот и Франция — и мне снова не верится, что я увижу Париж. Но за переплетами железнодорожных линий уже показалась Эйфелева башня, уже мчатся навстречу кварталы, площади, такси, автобусы. И я жадно ищу глазами черты города, знакомые мне по книгам...

Но из окна нашего номера я вижу неприглядную картину: неприветливая, серая улица, по ней спешит на рынок с большой кошелкой пожилая женщина в стоптанных туфлях? «Парижанка? — подумала я с недоумением.— В стоптанных туфлях?» — И с этой минуты стало таять мое книжное представление о Париже. Это представление начал вытеснять настоящий, полный контрастов живой город.

Реальный, непридуманный город поражал и явно ощутимой масштабностью жизни, и стремительностью движения, и обилием цветов, и элегантностью, праздничностью своего облика.

Я во все глаза смотрела на его веселые, шумные улицы и бульвары, на нарядную, как-то легко текущую толпу, на непривычное обилие автомобилей, едущих по четыре и по пять в ряд, на пестроту бегущих, мелькающих реклам.

С особым интересом рассматриваю витрины и проходящих женщин. Во всем поражают вкус и изящество. Никакой особой экстравагантности. Попадаются женщины, одетые своеобразно, смело, и вы чувствуете, что они оделись так, как им идет, а не так, как принято «вообще».

Меня удивляет, что среди модных маленьких шляпок светлых тонов часто встречаются немодные черные и очень большие шляпы. Но парижанка надела эту шляпку так интересно, так по-своему пригнула поля к лицу, что именно этот силуэт, эта линия и кажутся вам самыми модными. «Мода — это я»,— как бы говорит вся ее фигурка, и вы невольно оборачиваетесь, чтобы задержать ее в своей памяти. В этих женщинах нет ничего манекенного, ничего из модного журнала. И мне невольно вспоминается, как, играя в пьесе «Мисс Гобс» Д. Джерома, я долго искала манеру носить шляпу. Там один из героев говорил моей мисс, что на ней опять криво сидит шляпа, а она отвечала: «Мне так нравится». Теперь я вижу, что тогда мне не удалось добиться необходимой естественности, изысканности...

Немного времени было у нас на Париж, и мы спешили. За день побывали на Елисейских полях, у Дворца президента и за кольцом бульваров, на Монмартре. Туда мы попали только к вечеру. На узких улицах Монмартра, залитых ярким светом реклам, беззаботно и возбужденно движутся люди. Веселая толпа, жаждущая и ищущая развлечений. Постепенно ритм этих улиц передается и мне, и я чувствую, что меня словно бы начинает лихорадить от нетерпения, от жажды все увидеть, от боязни что-то пропустить.

Все чаще и чаще на глаза попадаются странные, резко выделяющиеся фигуры женщин. Их лица не накрашены, а размалеваны, и среди непрестанно движущейся толпы они кажутся непонятно статичными. Встречаются одетые с вызывающей роскошью, но выглядит это как-то неестественно. Многие из них в мужских костюмах и ведут себя по-мужски. Сначала эти женщины меня удивляют — какой-то нелепый диссонанс,— но вдруг я догадываюсь: «Да это же — проститутки». Мне хочется поскорее убежать отсюда, но как актриса стараюсь запомнить: может, пригодится для сцены — вглядываюсь в их лица, фигуры, манеры.

Мы заходим в Пале-Рояль. Взвивается занавес — и на сцене сто красивых молодых девушек. Они одеты, нет, скорее, закутаны в шелковые трены своих платьев. Танцуя, извиваясь, делая руками какие-то изящные движения, они раскручивают постепенно юбки и остаются одетыми ...в один лепесток, а юбки длинной лентой струятся волнами над их головами. И девушки красивы, и зрелище красиво, и танец их сверкает мастерством, но налет откровенной эротичности портит все впечатление. Впрочем, зрителям, а это большей частью богатые иностранцы, нравится; они требуют «бис» в самых рискованных местах.

Следующие дни проходят значительно спокойнее. Мы посещаем все достопримечательности Парижа, куда только можем успеть: Сорбонну, Коллеж де Франс, Горную академию, Пантеон, Марсово поле, Эйфелеву башню. В восточную часть города нас перебрасывает метро. Такой транспорт я вижу впервые, и он мне нравится своим удобством. Маленькие узенькие вагончики и платформы пестрят бесчисленными рекламами.

Кладбище Пер-Лашез, Стена коммунаров, Вандомская колонна и площадь Звезды — все эти места с детства знакомы по названиям, и сейчас, стоя около них или проходя мимо, с трудом веришь в реальность происходящего.

В Лувре мы проводим весь следующий день. С трепетом я подходила к знаменитым произведениям искусства, и они как сама живая жизнь или развенчивали идеалы, или покоряли мощью своей непередаваемой силы воздействия. Я растерялась и огорчилась, когда, подойдя к Венере Милосской, ничего не почувствовала, никакого волнения. Я волновалась лишь от мысли, что собственными глазами вижу ее, но не от того, что я вижу. И хотя я напомнила сама себе, что Гейне плакал, глядя на нее, и Достоевский, как он потом вспоминал, «ожегся», я все равно достаточно безучастно смотрела на этот благородный, но холодный мрамор; черты лица богини не оживали передо мной, а были чужды и казались необаятельными. Я испугалась, что стала бесчувственной, но «Умирающий раб» Микеланджело взволновал меня и навсегда запомнился выражением трагическим и глубоким. «Джоконда» поразила неотразимой прелестью своей женственности.

У знаменитой картины расположилось много художников-копиистов. Я осторожно обошла их, всматриваясь в полотна. Некоторые копии были чрезвычайно сходны с оригиналом, но ни одному художнику не удалось уловить главного — не удалось передать неповторимую жизнь духа, оживить улыбку Моны Лизы. И в сравнении с этими копиями гений Леонардо потрясал еще больше.

С особенным волнением подходила я к Собору Парижской богоматери и по его узкой, восходящей винтом лестнице поднялась на самый верх, чтобы взглянуть на Париж с высоты птичьего полета. Долго я поднималась по лестнице, заглядывала в уголки и ниши собора, и во мне оживала моя Эсмеральда, которая была хоть и неудачной ролью, но в сердце моем продолжала занимать свое место.

Пять дней пролетели как сон, и мы покидаем Париж. Кто-то сказал, что всю прелесть его осознаешь, когда его покидаешь. Я это ощутила со всей остротой, потому что пять дней для Парижа — ничтожно мало, успевай только глядеть и запоминать, а переживать, чувствовать, понимать и осмысливать приходится потом, на досуге. И действительно, где бы мы потом ни побывали, какие бы экзотические города ни осматривали — ни один из них не заслонил Парижа, не стер его в памяти.

Поезд Париж—Марсель мчит нас с неимоверной быстротой. Я к такой скорости совершенно не привыкла и поначалу едва удерживаю равновесие. Красные, зеленые, желтые огни сливаются в многоцветные ленты.

Утром мы прибываем в Марсель — город шумный и пестрый, как ковер. В его суете первое время теряешься от яркости цветов, многоязычного говора, различных темпераментов людей. В узких извилистых грязных улицах старого города, расположенного вокруг гавани амфитеатром, жарко и тесно; здесь встречаются люди самых разных национальностей. Колоссальные пароходы, пускающие дым из огромных труб и обрушивающие на город свой страшный рев, кажутся чудовищами, изрыгающими на эти улицы и площади целые полчища людей. Негры, арабы в белых тюрбанах, стройные, худые люди в одеждах, похожих на древние тоги, японцы, китайцы, французы, англичане... Смешение одежд, лиц, языков — подлинное вавилонское столпотворение.

Две недели пролетают незаметно, и вот мы уже стоим на палубе «Д\\\'Артаньяна».

Наш пароход — огромная махина. Заглянуть вниз с борта страшно, кажется, что смотришь в пропасть. В бездонном чреве парохода, как в многоэтажном доме, ходит лифт. Да он и есть — плывущий многоэтажный дом, в котором нам предстоит прожить больше месяца. На пристани яркая пестрая толпа и между отъезжающими и провожающими тянутся бесчисленные пестрые бумажные ленты серпантина — последние нити, связывающие людей перед долгой разлукой. Наконец заревела сирена, с грохотом поднялись якоря, палуба дрогнула, и город-корабль, уносящий в тропические дали сотни людей, отделяется от берега. Последние напутствия, воздушные поцелуи, и пристань начинает быстро отходить назад. Люди все дальше и дальше. Нити серпантина все длинней и длинней. Вот-вот оборвутся. Миг, и дрогнули тысячи лент, дрогнули тысячи сердец, медленно разорвались ленты, как бы нехотя отпуская любимых и близких за этот ровный, равнодушный горизонт. Я тогда впервые увидела этот обычай, и он произвел на меня сильное впечатление. Глядя на эти обрывающиеся нити, я только тогда со всей остротой ощутила разлуку — долгую разлуку с родной землей, с близкими, друзьями, театром, спектаклями, ролями... И с особой болью — вечную разлуку с мамой...

Мы идем к себе в каюту. Начинается качка. Нельзя лечь, мутит и шатает. Так проходит часа два. Говорят, что это обычно в здешних местах. Но вот опять становится спокойно. И можно оглядеться вокруг, увидеть людей, с которыми предстоит совершить длинное путешествие. Но какое-то время все еще стоят зачарованные, прислушиваясь к мерному звуку винта, вглядываясь в почти уже невидимый берег и словно осознавая случившееся. Потом замечают клонящееся к закату солнце, с которым вдруг оказались один на один.

— На следующий день мягкая теплота постепенно исчезает, воздух начинает накаляться. Наступает жара.

— О, la-la! — весело произносит стоящий рядом француз,— это еще не жара по сравнению с тем, что нас ждет.

А нам уже и так нестерпимо жарко, и мы слушаем его недоверчиво. Вообще «Д\\\'Артаньян» населен главным образом французами. Наши соседи по столу, муж с женой и ребенком,— типичная французская семья, насколько я могла судить по литературе, очень темпераментная, шумная, общительная, но без назойливости. Они плыли в Сайгон, где глава семейства служил в колониальной армии, в чине сержанта. Ребенок был непоседлив, у мамы темперамента не меньше. То и дело слышалось ее громкое и более взволнованное, чем требовало положение:

— Piero, vas-tu tomber!

Эта семья и была нашим спутником во всякого рода дорожных предприятиях и экскурсиях. Вместе было легче ступить на улицы незнакомых городов.

Первый город Африки, который мы сможем посетить,— Александрия. Наш пароход медленно приближается к кирпично-красной, ровной полосе африканского берега. Стоит такой зной, что на палубу можно выйти только в тропической шляпе, дно которой сделано из пробки.

Мы подходим к борту и вдруг видим несметное количество мальчишек, плывущих к пароходу; среди них есть совсем крошки. Они мелькают, шныряют, как рыбы, и надолго исчезают под водой. Вначале я не могу понять, что происходит. Но вдруг замечаю, что как только курчавая голова показывается из воды — в ярко-белых зубах зажат маленький серебряный кружочек. Так вот оно что! Это пассажиры нашего парохода забавляются и бросают в море монетки, а ребята их вылавливают. Судя по тому, как ловко они это делают,— так забавляются пассажиры не только нашего парохода. Хорошая забава, нечего сказать! Пусть эти дети плавают, как рыбы, пусть они ловки и увертливы. Пусть даже им нравится и выгодна эта «игра», но я смотрю на лица взрослых, кидающих монетки,— на большинстве лиц спортивный азарт и полное непонимание жестокости всей затеи.

Так, в сопровождении мальчишек, судно подходит к причалу.

Для того чтобы выйти в город, надо показать паспорта английскому чиновнику, который визирует их в гостиной первого класса. Ничего не подозревая, мы протягиваем ему наши красные советские паспорта и... в первый миг не понимаем, чего же он так испугался. Но когда он не разрешает нам сойти с парохода и даже приставляет для надзора за нами полицейского, многое становится понятным. Позднее, по возвращении в Москву, я прочитала «Стихи о советском паспорте» Маяковского, и была поражена точностью изображения и самой ситуации и поведения чиновника, хотя события эти произошли в разные годы и в разных точках земного шара. Полицейский очень рьяно исполнял свои обязанности и ни на минуту не оставлял нас без «внимания». Двое суток, которые мы простояли в Александрии, нам пришлось в одиночестве пробродить по палубе, завидуя тем, кто свободно гуляет по улицам знаменитого города.

Сначала мы кипим негодованием, потом начинаем смеяться над своим стражем, который показывает нас своим коллегам и с опаской поясняет:

— Болшевик, болшевик...— и те тоже разглядывают нас с опаской. Наконец нам это надоедает и мы прячемся в каюту. А там, успокоившись, решаем, как можно выйти из создавшегося положения.

В конце концов, не обращая внимания на полицейского, мы становимся у борта парохода лицом к городу, и Карл Яковлевич рассказывает мне обо всем том, что мы могли бы увидеть воочию. Рассказывает так образно, так живописно — он обладает способностью оживлять словами историю, памятники старины,— что позже мне казалось, будто я в этой Александрии побывала. Он рассказывает мне о дельте Нила, о караванах, направлявшихся из Александрии в Нубию и Аравию, о знаменитой Александрийской библиотеке, уничтоженной христианами-фанатиками. Рассказывает о религиях Востока, которые он хорошо знал, об обычаях народов.

И теперь и впоследствии я не раз убеждалась, что Карл Яковлевич обладал педагогическим талантом — он так незаметно и неназойливо направлял ваш взгляд, ваши интересы, что, казалось, вы сами все видите, понимаете, сами открываете для себя смысл вещей и событий. Он рассказывал, чтобы как-то утешить меня, возместить потерю, но его описания еще больше разжигали любопытство и досада на этот нелепый «арест» только возрастала.

Наконец мы покидаем негостеприимное место. Отплывая, видим на берегу «стражника», явно довольного тем, что мы свалились с его плеч. Он... весело нам улыбается.

В Суэцкий канал входим вечером. Мы будем идти по нему пятнадцать часов и в эту ночь не ложимся.

Мимо древних, легендарных земель мы проплывали в кромешной тьме. Иногда брошенный прожектором луч выхватывал силуэт пальмы, пешехода или человека на верблюде. Куда же направляются они в такую душную и темную ночь? Наверно, это интересует не только меня, и я слышу, как знатоки поясняют, что это или бедуины или паломники,— они спешат на иерусалимский паровичок. Слово «бедуин» было всегда для меня полно таинственной восточной романтики и сочетание со словом «паровик» кажется мне неестественным. А паломничество? Когда-то это было чуть ли не подвигом, а теперь, пожалуйста,— до «святых мест» можно добраться быстро и с комфортом.

Устав вглядываться в темноту земли, я поднимаю глаза вверх и... не узнаю неба. Даже еще и не разобравшись в созвездиях, чувствую, что оно «не такое», непривычное, чужое. Красивое, яркое, сверкающее, но какое-то неуютное, даже немного тревожное. Вот, оказывается, как! Небо, которого дома подчас и не замечаешь, может, ведь и успокаивать, и вселять уверенность.

Становится легче, когда я нахожу Большую Медведицу — у нас она высоко и направо, здесь низко и налево — ручка у нее повернута совсем в другую сторону. Небо черное, глубокое и надо всем — Южный Крест. Одна из пяти его звезд горит так ярко, что похожа на маленькую луну и даже ее отсвет на воде канала дрожит серебряной змейкой. Величие и тишина — такого мне испытывать еще не приходилось, словно прошедшие века прикасаются к вам в этой мягкой, душной, таинственной темноте.

И невольно по контрасту с душной тропической жарой вспоминается холодная московская ночь двадцатого года, промерзлые полки у Страстного монастыря и наше небо, и голос Певцова, находившего в темной бездне любимые звезды и дававшего им ласковые имена.

Утром пароход вошел в Красное море. Оно действительно красное от специфических водорослей. Это нельзя себе представить, пока не увидишь сам. Перед глазами расстилается не просто красная вода. Кажется, что где-то внизу полыхает пожар и бросает свои кровавые отсветы на обратную сторону волн. Море сверху голубое и нежное, а изнутри словно подбито переливающимся алым атласом...

Наконец, в порту Джибути, на выходе в Индийский океан, нам разрешают сойти на землю. Мы простоим здесь трое суток, и у меня грандиозные планы. Я хочу наверстать упущенное — осмотреть чуть ли не всю Африку.

С нашими соседями по столу мы берем фаэтон — коляску с белым полотняным потолком, свисающими кистями и запряженную парой лошадей,— чтобы ехать по Нубийской пустыне до ближайшего оазиса, но не доезжаем и до половины дороги. Раскаленный песок хрустит на зубах, с каждым метром удаления от моря дыхание пустыни становится огненней. И когда начинает казаться, что на вас дышит раскаленная печь, мы поворачиваем обратно. В Москве приходилось пробегать мимо раскаленных чанов, в которых на улицах варили асфальт. Летом мимо такого чана было страшно пройти, но все же шаг — и ты в безопасности. Здесь же —- некуда убежать. Мы возвращаемся сконфуженные, но нас утешают, сообщая, что это самая жаркая точка на земле и дожди здесь выпадают раз в семь лет. Нам ничего не остается, как бродить по городу.

Джибути — белый-белый, словно сахарный, сверкает плоскими крышами под густо-синим небом, залитый яростным сверкающим солнцем. Ни деревца, ни кустика. И вдруг — рощица веерообразных пальм. Мы спешим к ним, но они обнесены высоким белым забором. За ними виднеется роскошное, высокое, белое здание с балконами и террасами. Оказывается, это дворец французского губернатора. Близко подойти к нему нельзя: полицейский, прохаживаясь у забора, щелкает длинным хлыстом; зазеваешься, не отскочишь в сторону — ударит и по тебе.

В узких улочках Джибути негритята бегают за нами толпой и лопочут на невообразимом французском языке. Понять можно скорее жесты, нежели — слова. Один из них, Али, лет пятнадцати просит даже взять его с собой на всю жизнь. Он будет верно служить и, заверяя нас в этом, каким-то по-особому благородным жестом прикладывает ладони к сердцу и кланяется, как маленький Отелло. Его некрасивое лицо с металлическими бляхами в носу улыбается. Мы говорим: «Non», но нам жаль этого чужого эфиопского мальчика, видимо, ему не сладко живется. Несмотря на наше решительное «non», он не отстает от нас и становится добровольным провожатым. Приводит к лавке, где торгуют страусовыми перьями. Пока мы там, он ждет нас за дверью. Нам продают чудные, еще не завитые страусовые перья, нежные, пушистые и белые, как хлопья снега. Таких, не завитых, я еще никогда не видела. Укладывают в длинный картонный футляр, прикрывают крышкой и, не очень искренне улыбаясь, желают счастливого пути.

Мы выходим из лавки. И тут же нас с криком и визгом окружают мальчишки. Они не дают нам двигаться дальше и отчаянно пытаются что-то объяснить. Оглушенные и ошарашенные, мы ничего не соображаем. Наконец, Али дает понять, что нас в лавке попросту надули и нам надо вернуться обратно. Раскрываем футляр — он пустой.

Возмущенные, возвращаемся и показываем пустой футляр. Мы готовы к самым бурным объяснениям, но хозяин совершенно бесстрастен. Снова берет перья, быстро и ловко, как фокусник, вкладывает их в футляр и закрывает крышкой. Опять обманул? Но нет, на этот раз — все в порядке, и мы выходим на улицу под торжествующий и неистовый крик мальчишек. Ради нескольких монеток, что мы положили им в ладони, и была разыграна эта сцена. А мы-то отнеслись к ней так серьезно.

Чем дальше забираемся в город, тем все уже становятся улочки. Кажется, что на них под палящим солнцем и протекает вся жизнь горожан. Мы видим, как женщина, прикрывшая только бедра, ловко и быстро щелкает квадратным деревянным гребнем, похожим на небольшую лопатку, в курчавой голове своего малыша...

Выходим к рынку. Там почему-то неожиданно тихо. Оглядываемся и видим, что около возвышения, на котором стоит черный юноша, собралась толпа людей. Некто, задрапированный в кусок белой ткани, выкрикивает непонятные слова и бьет в гонг. Два первых удара вызывают возбуждение в толпе, при третьем воцаряется непонятная тишина/

Я содрогаюсь. Мне вспоминается «Хижина дяди Тома». Неужели это еще возможно? Неужели этот юноша продан? То, что я перед собой вижу, очень похоже на живую иллюстрацию к книжкам о рабстве. А быть может, это суд и юношу судят за воровство? Может быть, все гораздо проще, чем кажется? Подавленные, мы возвращаемся на пароход. Там узнаем, что торговля рабами официально была отменена в конце XIX века, но злоупотребления еще встречаются и власти смотрят на это сквозь пальцы. Возможно ли это здесь, в Джибути, никто не знает.

Весь следующий день мы опять бродим по городу. И новые впечатления поджидают нас на каждом шагу.

На одной из улиц пожилая негритянка с блестящими камнями, украшающими нос, с головы до ног закутанная в белую шаль, таинственная и загадочная, приглашает всю нашу компанию в маленький домик, скорее похожий на круглый загон, так как крыши на нем нет. Ничуть не смущаясь моим присутствием, она предлагает позвать женщин и спрашивает, больше жестами, нужны ли все удовольствия или только танцы?

— Танцы,— говорят мужчины.

Женщина удаляется. Мы входим в дом и оглядываем обстановку. Посреди круглой небольшой комнаты стоит неимоверной величины квадратная кровать без подушек, покрытая чем-то пестрым. Над кроватью ослепительной синевой сияет небо. Солнце сейчас склонилось к горизонту, но днем... Все пятеро усаживаемся на кровать в ожидании представления. Наконец, выходит толстая пожилая женщина, с громадными грудями, висящими до живота, с полными круглыми бедрами, сплошь татуированная. Ее украшают блестки в ноздрях и на лбу. Повязочка между ног составляет всю ее одежду. Вслед за ней входят пять молодых стройных женщин. Их тела упруги, словно отлитые из бронзы, и поражают своими пропорциями.

И вот женщины начинают пляску. Старуха руководит ими, разжигает и пляшет вместе. Начинают в спокойном, медленном ритме, потом движутся быстрей и быстрей, повороты чаще и круче, изгибы стремительней и, наконец, бешеный, исступленный, сумасшедший ритм. Всплески руками по животу, по ногам, извилистые движения бедер. Уже в полном самозабвении, можно даже сказать, трансе, танцовщицы издают дикие, гортанные крики. Я смотрю во все глаза, мне кажется, что сейчас, через этот танец я пойму душу этого народа, этой страны, пойму не умом, сердцем. Но по мере того как нарастает не столько даже ритм, а внутреннее напряжение танцовщиц, смотреть, быть включенным в это действо становится все трудней, и, не выдержав накала, я выскакиваю на улицу. За мной — мои спутники. Старуха, боясь, что ускользает заработок, бежит за нами. Мужчины расплачиваются, и мы с чувством облегчения покидаем этот дом.

Во время танца я в какой-то момент позавидовала способности этих женщин к такой удивительной самоотдаче, даже подумала: вот бы и нам так на сцене. Но потом, когда танцовщицы стали доходить до пределов сознательного творчества и даже переступили эти пределы — искусство исчезло. Это был уже самогипноз, самоопьянение, транс — но только не искусство. Или, может быть, оно настолько своеобразно, что понять его прелесть нам не дано.

Поздно вечером вой сирены оповещает о нашем отплытии. Все дальше отходят раскаленные берега Африки, все меньше становится мальчишек, плывущих за монеткой, и вот наконец исчезает последняя узкая красная полоса земли. Мы минуем мыс Гвардафуй и входим в темные, глубокие воды Индийского океана. Нам плыть до Цейлона. Это много суток пути...

Стало заметно прохладней, несмотря на то, что мы с каждым часом приближаемся к тропикам. Как и другие пассажиры, выносим на палубу свои шезлонги, любуемся бескрайними просторами и кажущейся здесь вечной, незыблемой полосой горизонта. Впервые с начала нашего путешествия я чувствую, что никуда не надо спешить, торопиться, стараться сделать десятки дел, поездок, экскурсий. И в этом разлитом синем небытии, в состоянии блаженной отрешенности и глубокого покоя впервые можно подумать о происходящем со мной.

Я вспоминаю маму, Оню, оставленных надолго друзей и здесь, посреди необъятных просторов океана, веду с ними мысленный разговор, рассказываю о событиях и приключениях и стараюсь представить, как бы они отнеслись к моему путешествию. Потом мысли обращаются к театру — я вижу, как собираются актеры на репетицию, спорят, пробуют, доказывают, и тут меня пугает догадка, что моя долгая разлука с театром может нарушить, ослабить наши связи. Я впервые осознаю, что обязана оправдать свое отсутствие богатством впечатлений, обновлением чувств, мыслей, чтобы по возвращении было что отдать работе, зрителю —- ведь в обмене жизненными наблюдениями, опытом и заключается смысл нашего труда, нашей профессии.

Дельфины, играющие за бортом, прерывают эти размышления, и я иду на нос парохода понаблюдать их игру. После захода солнца отчетливо видны в прозрачных водах океана акулы. Содрогаешься при мысли, что несчастный случай может занести тебя в эту огромную пасть. Вообще страшно вдруг осознать, что ты так далеко от берега и под тобой бездна океана. Это особенно ощутимо при взгляде на карту, где ежедневно отмечается точка, в которой мы находимся. Такая маленькая точка в таком огромном океане...

Об этом стараешься не думать, забыть, но попробуй забыть, когда перед входом в Индийский океан нам устроили репетицию аварии. По сигналу сирены «SOS» все пассажиры должны были, надев спасательный пояс, как можно быстрее добраться до своей лодки.

Океан блестит тихой гладью, ни ветерка, ни облачка, а вы репетируете процедуру спасения от смертельной опасности. Это производит угнетающее впечатление и придает всему путешествию мрачный оттенок. После «репетиции» я то и дело бросала на океан тревожные взгляды: не увеличиваются ли волны, не поднялись ли угрожающие пассатные ветры, которые летом дуют обычно, как мне говорили, с силой в пять баллов, но иногда вызывают сильные штормы, доходящие до тропических ураганов. Такие же беспокойные взгляды замечала я и у других пассажиров. Но океан бесшумен и ровен, ни малейшего ветра, и мы неуклонно подвигаемся вперед.

Ночь показывает нам удивительное зрелище — свечение моря. Объясняет нам это явление матрос Аргон, с которым мы частенько дружески беседуем.

— Глядите,— говорил он,— как светятся эти водоросли, как будто бы их осветили из глубины лампочкой.— И действительно, в темную ночь море было похоже на специально подсвеченный аквариум.

Мы познакомились с Аргоном во время «репетиции»; он объяснял нам, как и что мы должны делать. С тех пор мы обращались к нему за всякого рода разъяснениями. Постепенно подружились, и Аргон рассказывал о себе, интересовался и нашей жизнью «в холодной Рус», знал даже несколько слов на нашем языке. Он был малышом, когда семья переехала из Прованса в Санари и обосновалась на берегу Средиземного моря. Страсть к дальним плаваньям, стремление к неизведанному передались мальчику от отца-моряка как бы по наследству. Аргон стал моряком и многое повидал на своем веку. Много интересного и поучительного рассказал он нам, но особенно потрясли его воспоминания о трагедии «Титаника», на котором он плавал и спасся в числе немногих.

...В тот тихий вечерний час океан был недвижим и спокоен. Пассажиры I класса еще танцевали на палубе. Другие уже приготавливались ко сну. И вдруг — чудовищный вой сирены «SOS» — сигнал гибели. Затрещал и стал расползаться корпус судна. Через огромную щель вода быстро заполняла трюмы. Обезумевшие от страха люди прямо c борта прыгали в океан. Другим удавалось пробраться к спасательным лодкам. В них швыряли детей и женщин. Сильные спасались сами, отталкивая более слабых. Лодки перегружались. Матросы, офицеры корабля самоотверженно пытались встать на пути ревущей толпы. Крики о помощи, вопли и рыдания сотрясали воздух. Дети звали матерей, жены тянули руки к исчезнувшим под водой мужьям...

Аргон подбирал тонущих, тащил их в свою лодку и старался как можно дальше отплыть от судна, чтобы не быть втянутым в опасный водоворот. Большим напряжением сил ему это удалось и оттуда, издалека он видел гибель «Титаника». Быстро исчезли под водой трапы, освещенные палубы, трубы, и, наконец, погрузился весь корпус. Над океаном несколько мгновений еще торчала высокая мачта, облепленная людьми. Но вот и она погружается в воду. Люди громоздятся друг на друга все выше и выше, вопли отчаяния все громче и громче, и, наконец, все смолкает... В том месте, где исчез корабль, образовалась гигантская воронка, которая в одно мгновение втянула в себя не успевшие отплыть лодки. Наступила тишина... Страшная тишина над океаном... Тишина, которую трудно было слушать, невозможно было понять и постичь.

Аргон был потрясен именно этой тишиной, которая так мгновенно сменила отчаянный, душу раздирающий всеобщий стон.

— Но что же случилось с «Титаником»?

— Он наткнулся на ледяную гору... Капитан покончил с собой. Спаслось только несколько человек. Кто знает, что ожидает нас в жизни...— заключает Аргон философски. Мы вздрагиваем и молча невольно вглядываемся в темноту: не ожидает ли и нас роковое столкновение?

Между тем жизнь на пароходе идет своим чередом. Маленькая француженка рассказывает о тяжелой службе ее мужа-сержанта. Он будет служить в Сайгоне три года, и поэтому она едет с ним, но для Пьеро вреден тропический климат. Не тянет и ее в эти края, но хорошие деньги, служебные перспективы...

— Piero, vas-tu tomber! — вдруг кричит она. Стремглав схватив малыша, сажает его к себе на колени и продолжает рассказ.

Большинство пассажиров на пароходе — французы, и я с удовольствием наблюдаю, как сильно в них национальное чувство единства. По вечерам эти до того незнакомые друг другу люди собираются и поют свои песни, чаще всего о Париже. Когда один из них получил радиотелеграмму, что у него родился сын, все выпили за новорожденного.

14 июля, в день праздника Французской революции, весь пароход украшен флажками и разноцветными электрическими лампочками. На палубе первого и второго классов организован торжественный бал. К нам в третий класс спускается посланный от капитана и приглашает всех пассажиров подняться и принять участие в празднике. Мы благодарим, заходим в каюту переодеться и выходим, если можно так выразиться, в «свет».

...Я стою, потрясенная блеском и сверканием драгоценных камней, изяществом и красотой туалетов. Конечно, это не сержантские жены. Люди, занимающие большие посты, или просто очень богатые путешественники. На огромной палубе под великолепный оркестр танцуют пары, развеваются трены и беспрерывно стреляют пробки шампанского. Я тоже танцую с каким-то французом и с непривычки немного стесняюсь. Он любопытствует о жизни в Советской России. Потом мы просто наблюдаем танцы. Когда у француженки, танцевавшей в кругу, так взметнулась юбка, что излишне откровенно обнажились ноги, во мне проснулась алферовская гимназистка, и я сказала что-то вроде «это слишком». Стоявший рядом француз отпарировал:

— У нее красивые ноги, и она имеет на это право. — Хотя его реплика прозвучала для меня неожиданно, в глубине души я с ним согласилась, так меня поразила его убежденность.

Потом, обсуждая с Карлом Яковлевичем французов, отшумевший праздничный бал на палубе корабля, мы оба приходим к выводу, что это был плывущий по океану кусочек Парижа.

Уже более десяти дней плывем мы по Индийскому океану, и все острей cтановится желание ступить ногой на твердую землю. Ближайшая остановка — Коломбо. С беспокойством думаем о том, что нас могут не выпустить в Коломбо — оно принадлежит англичанам. Не «арестуют» ли они нас, как в Александрии. Если опять не позволят сойти, прокляну все на свете: что это за путешествие, когда видит око, да зуб неймет!

За бортом пока все тот же спокойный, немного уже надоевший океан. Мысль о том, что уже сегодня вечером мы будем в Цейлоне, кажется неправдоподобной. Все на палубе. Бинокли нетерпеливо направлены в сторону невидимого берега. Суета бывалых пассажиров и активность матросов делают близость земли ощутимой. Наконец, мелькнул маяк, еще раз, еще; блеснула полосой огоньков узкая лента горизонта — земля!

— Вот, наконец, «Изумрудный остров» — Цейлон,— говорит кто-то, и туда, в эту таинственную, манящую страну устремлены все мысли. Полоса земли все ближе и шире.

Пароход становится на рейд, и английский чиновник отмечает паспорта. Мы в неописуемом волнении, но, слава богу, все обходится благополучно: нам разрешено сойти.

Спускаемся по трапу в маленький катерок и через десять минут ступаем на землю Цейлона, в древний город Коломбо.

Все в диковину, все, как во сне.

Первый индус кажется красавцем из «Тысячи и одной ночи». Белый тюрбан на голове, длинные, точно наклеенные, веерообразные ресницы, глубокий взгляд черных глаз, мягкая улыбка, ослепительные зубы. Он великолепен, этот юноша, и я хочу запомнить его черты, его облик. А вот и другой, непохожий, но такой же прекрасный в своей строгой красоте.

За пределами пристани, вдали от ее огней, сразу становится темно. Автомобили быстро разбираются иностранцами, да мы и не претендуем на них, так как приходится экономить.

Пока мы стоим в раздумье, нас обступают рикши. Они наперебой предлагают свои услуги. Неприятно видеть людей, запряженных в коляски. И как решиться сесть и ехать, но отказать невозможно: наши попутчики объясняют, что по местным понятиям такой отказ оскорбителен. Он воспринимается как недоверие и — главное — лишает заработка. И все-таки мы с Карлом Яковлевичем долго колеблемся. Однако рикши так настойчивы, а крик их такой громкий, что мы сдаемся и усаживаемся, каждый в отдельную коляску, объяснив с грехом пополам по-английски, что нам надо в город. Я впереди, Карл Яковлевич сзади.

Магистраль, по которой мы едем, тянется километра три. Рикша бежит быстро, как извозчик в старой Москве. Давно бы, казалось, пора остановиться, пора передохнуть, но нет — он бежит, коляска на двух больших колесах мерно вздрагивает, и ничто не может его остановить, пока он не доедет до цели. Он бежит в отработанном долгим опытом ритме, бежит, как лошадь, и я, не отрываясь, смотрю на его худую, темную спину, с которой ручьями катится пот, на его почти вылезшие из кожи ребра. Я никак не могу освоиться с этим новым положением, меня обуревают чувства, которых я прежде не испытывала, и я стараюсь как-то осознать, что происходит. Но что это? Передо мной на черном гудроне дороги, освещенной фонариком моей коляски,— пятна крови. Еще и еще — и вдруг я слышу, как кашляет рикша, что везет впереди меня какого-то мужчину. Это он отхаркивает свое больное легкое. Мне становится по-настоящему страшно. Дальше ехать я не в состоянии и даю п

Дата публикации: 01.01.1974