Памяти А.И.Сашина-Никольского
В.Темкина «СТРАНИЦЫ НЕОКОНЧЕННОЙ КНИГИ»
Предлагаем вашему вниманию замечательную книгу, написанную супругой
А.И.Сашина-Никольского актрисой Малого театра Валентиной Темкиной. Книга написана очень живо, проникнута искренним восхищением талантом актера. Для удобства текст разбит на три части. Сегодня мы публикуем первый отрывок.
Часть 1
Мечты кипят;
в уме, подавленном тоской,
Теснится тяжких дум избыток;
Воспоминание безмолвно предо мной
Свой длинный развивает свиток.
А. С. Пушкин
Мастеровой
1931 год. Знакомство из зрительного зала. Заботами друзей, впервые в жизни я иду в Малый театр! В Малый... о котором я только читала. Шел спектакль «Растеряева улица» по Глебу Успенскому. Автор инсценировки и режиссер М. С. Нароков.
В шестнадцать лет у меня были некоторые знания по литературе и истории. По искусству театра — никаких!
Постепенно гаснет свет. Несколько секунд кромешной тьмы... Мягко поднимается занавес, и вы входите в мир «Растеряевой улицы».
Тишина. Ни души. Ветерок поднимает сухие листья, шелуху, траву, перья и гонит по дороге, отделявшей кабак от бакалейной лавки; из окна развалившейся халупы женщина выбрасывает мусор и, видимо, попадает в какое-то, пока еще непонятное, живое существо…
Раскрываются ставни кабака, и оттуда показывается пышная, лоснящаяся от сытости Маланья (В. Н. Пашенная). Справа, на пороге лавки — купец Трифонов (С. А. Головин). Он деловито зевает. Кабатчик Данила (А. В. Карцев), плотоядно улыбаясь, слушает взопревшую от сна Маланью... Живое существо, валявшееся в канаве около дороги, поднимается и с трудом распознает «окрестные предметы». Он прозяб, дрожит, язык не слушается, с побелевших губ срываются какие-то полуслова, тихие междометия, вздохи. Затуманенным взором примечает он стоявшего поодаль кабатчика Данилу, что-то соображает... Перед зрителем появляется еще один житель «Растеряевой улицы».
Это — первый Мастеровой.
Как обозначено в программке, его играет А. И. Сашин-Никольский.
Взлохмаченный, маленький мужичонка, босой, в холщовой рва-ненькой рубахе, в портах неопределенного цвета с заплатками, силится снять с себя жилетку. В добрых карих глазах теплится свет надежды...
Неровными шагами двинулся к кабаку. Зрительный зал тревожно затих, ожидая, что скажет, что сделает этот хрупкий человечек, какова судьба этого жителя «Растеряевой улицы».
Мастеровой останавливается перед кабатчиком Данилой, силится подобрать слова и с трудом выговаривает:
— Сдел... милость... сделл... милость...
В глазах не просьба... мольба. Удав-накопитель жестко смотрит на вещь, которую держит в руках проситель:
— Покажь-ка, за что миловать-то еще?
Российский горемыка оживляется и доверчиво протягивает свое единственное сокровище — жилетку:
— Сделл... милость. Ах ты, боже мой... А? Мастеровой — Сашин ласково смотрит на кровососа:
— Данила Григорьевич сдел... милость... Ах ты, боже мой... Данила швыряет жилетку и велит Маланье дать стаканчик
водки.
— На-ко-ся, потчуйся!
Мастеровой бледнел, его измученное лицо подергивалось, лихорадочно блестели огромные глаза.
— Данила Григорьевич! Побойся бога! Что же это?
Мольба несчастного человека разбивалась о неприступность мироеда-кабатчика; только крошечный стаканчик российской радости предлагал он в оплату за вещь, которую вырвал «из дрожащих рук Мастерового.
Данила наслаждается мучениями горемыки, грозит отнять... Судорожно защищает губительную влагу тощий маленький человечек:
— Сто-сто-стой! Что ты! Сделай милость... Ах ты, господи. Теперь он выговаривает все слова, теперь он борется за горькую
свою радость...
Сашин судорожно проглатывал то, что получил как мизерную плату за свое достояние. Мы чувствовали, что какие-то секунды яд согревает его тельце и воскрешает немудрящую душонку. Мастеровой произносил почти радостно:
— Нет, я все гляжу, какова обчистка!
На замечания Данилы, что «скажешь еще за жилетку-то, слава богу», Сашин исчерпывающе просто и ласково отвечает:
— И, ей-богу, скажешь...
Мастеровой уходил в себя, склонялась его голова; мы видели только его обтрепанную фигурку и босые ноги:
— Ах ты, боже мой... Аб-чи-истка...
Целый мир можно было утопить в его печали:
— Коневые сапоги — одни, душа вон, пять целковых, один... да ведь какой конь-то!
Живодер Данила просит Маланью принести сапоги, так же легко приобретенные, как и жилетка. Увидев сапоги, Сашин радостно всплескивал руками, с восхищением смотрел на вещь, им сделанную:
— Они! Он-ии! Ах, братец ты мой! Как есть они самые... Приобретатель ликовал:
— Ну, теперь не воротишь.
Мастеровой тепло и нежно, словно на ласку друга, отвечал:
— Где воротить! Не воротишь!
С доброй полуулыбкой, взглянув еще раз на отлично сделанные сапоги, он продолжал вести обычный и типичный для нравов Ра-стеряевой улицы разговор.
— Теперь, избави бог, ни в жисть не вернуть... Они как есть... абчи-и-истка.
В «великом оборванце», как называл М. С. Нароков Сашина, мы видели черты талантливости. Такие сапоги мог сделать лишь трудолюбивый и одаренный человек, художник своего дела.
Несчастный горемыка снова виновато обращается к удаву:
— Данила Григорьевич! Сделай милость... маленькую... отец! Его обчистили дотла и теперь прогоняют. С великой тоской
смотрел оборванец на своего мучителя.
— Как же быть-то? Кровосос поучал:
— Думай!
Мастеровой — Сашин, жертва обчистки и прижимки российской, воспринимал это простое слово, как совершенно ему не знакомое, как иностранное. Думать? Что думать-то? О чем? Зачем? Свыкшись с обдирками, прижимками, обчистками, Мастеровой совершенно безнадежно механически заканчивал фразу: — Ведь и то, пожалуй, надо думать...
— Дело твое,— безжалостно резал толстосум.
Хватаясь за соломинку, тонущий вновь взметнулся и обратился с просьбой:
— А то уважил бы, Данила Григорьевич!
Выудив из него все, что можно и что нельзя было выудить, Данила снова грубо гонит его:
— Проваливай! Не проедайся!
Сашин не гневался, не сердился, не злился, говорил печально, безысходно:
— Ну, черт с тобой, рыжая сковорода!
Добродушно руганув обдирку, первый Мастеровой, слегка качнувшись, двинулся было вверх по улице... Его останавливал глас пышной девицы:
— И штой-то вы, Данила Григорьевич, только характер себе портите с этими пропойцами.
У Сашина было непроницаемое, лишенное конкретности лицо, он глядел на Маланью, как щенок, только что вывалившийся из утробы матери:
— Эх, мадама, что не тем местом в окошко выставилась? Чарующая непосредственность, незлобливость, обштопанность
жителя Растеряевой канавы вызывали бурную реакцию зрительного зала.
Ругань Маланьи и Данилы, грозивших вызвать будочника, Мастерового — Сашина не задевала, он весь был в своих горьких мыcлях и двинулся по пыльной дороге, не сулившей ему ничего хорошего. Навстречу ему медленно выплывала растеряевская бого-мольница Балканиха (В. О. Массалитинова, Е. Д. Турчанинова. В фильме-спектакле «Растеряева улица» роль Балканихи играла В. Н. Пашенная).
Удрученный своими бедствиями, Мастеровой не сразу узнает грозу Растеряевки, знакомый окрик возвращает его к реальности.
— Эва! Крестник... ты что же это? Опять за свое? Яко наг, яко благ, яко нет ничего?
Мастеровой глубоко вбирал в себя воздух. Неопределенно разводил руками, будто хотел сказать, «что поделаешь!». Стакашка Данилы, видимо, разъедал его утробушку, нижняя губа словно присохла к зубам, и перед словом высвистывались, вышлепывались какие-то нечленораздельные звуки:
— Дейс.дейс.твительно... так-то...— Сашин добирал воздух. Малость...прошибся.
Умиленный смех шел по зрительному залу. Российский горемыка вызывал к себе нежную симпатию.
— Ах ты, страмник. Нечестивец ты этакий! — продолжала нази-дать богомольница.
Сашин терпеливо выслушивал, смотрел на нее, как верующий на пресвятую матерь божию.
— Давно ли я тебя, поганца, от смертного часа вызволила? Мастеровой пытался поклониться и слегка терял равновесие...
Деликатность оборванца вызывала одобрение в зрительном зале... Он гипнотизировал зрителя своей личностью, приковывал к себе внимание.
Искренняя благодарность лилась из его уст, скованных и развязанных дорогостоящей влагой.
— Это точно, дай вам господи доброго здоровья, матушка Пела-гея Петровна.— Он пытался приложить правую руку к сердцу, жест благодарности не получался. И рука соскальзывала вниз; однако горемыка пытался выразить уважение к наставнице. — Без вас я, кажись, давно бы душу отдал...
В нем шла сложная внутренняя работа. Видно было, что он желает выразить что-то весомое и значительное. Сочувствуя Бал-канихе, он произносил:
— И опохмелиться бы не пришлось. Взрыв хохота. Аплодисменты.
Маленькая, тоненькая фигурка нацелилась было двигаться по исхоженной тропе, но не тут-то было!
— Стой! — рявкнула богомольница.
Надо было видеть безропотного оборванца, взгляд его щенячьих глаз... он тихо, совсем тихо произносил: — Слушаюсь... только я...— Сашин изящно держал ручки внизу живота... ему не можилось.— Этого самого... маленечко.
Не понимала богомольница простых житейских вещей, не догадывалась, что человечку до ветра надобно.
— Нет, ты постой. Ты, что же, забыл мое поучение? Ну-ка, ответствуй: куды душа человеческая надлежит по-настоящему?
Боже правый, как недоумевающе смотрел подсудимый!
— Не понимаешь?
Сашин с улыбкой мадонны почти шептал:
— Мал-ле-енечко точно что...есть препону...
— Ну, ты подумай.
Придерживая животишко, покорно ответствовал тиранке.
— Слушаюсь.
— Тогда и скажи. Только хорошенько подумай. Сашин ласково успокаивал ее:
— Да уж будьте покойны... Слава богу, али мы... Мастеровой тщился думать, хотел угадать, чего от него ждут,
и мучился органической потребностью отойти в сторонку.
— Приму все силы...
Опять взрыв хохота. Одна Балканиха не понимает, что человеку нужно, и продолжает свой допрос:
— Ну? Куды же наша душа надлежит по-настоящему? Артист готовился к львиному прыжку!
— Душ-ша наша...
Он искал высокие слова, он пытался хоть что-нибудь вспомнить из уроков наставницы:
— Душа наша, матушка Пелагея Петровна, главное, норовит, по своей пакости, как бы, например...— Оборванец серьезно искал для души маршруты и, как находку, сообщал: — Согрешить.
Насупливалась Балканиха, а Мастеровой, озаренный открытием, завершал:
— Например, в кабак.
Взрыв хохота. Аплодисменты... возгласы и стоны. Перекрывая реакцию зрителей, Балканиха всей артиллерией своих познаний обрушивалась на беззащитного:
— Глупец! Что ты сказал? Опомнись, что ты сказал? В рай нашей душе по божьему писанию надлежит, а не в кабак. Безумец этакий!.. В рай.
Мастеровой с благодарностью соглашался:
— В рай. В рай-с...
Отняв правую руку от животишка, он уверенно тыкал указательным пальцем в землю, произнося «в рай-с». Благостно взглянув на схимницу, он продолжал молитвенную беседу:
— Это точно. Ах ты, боже мой... А я эво куда... Ах... Свирепела Балканиха:
— Нет, как ты осмелился это сказать... В кабак! А? Сашин смиренно принимал удар.
— Да что будешь делать. Хорошенько не огляделся, ну и...
Вспоминая, с кем имеет дело, вспоминая вещания покровительницы, оборванец убежденно изрекал:
— В рай-с. Будьте покойны. [ Нравоучительница мягчела.
— Видишь ты, как враг-то тебя оплел. А? В кабак...
По выражению лица, глаз, по всей фигурке Мастерового было видно его желание дотерпеть и смыться. Но «деятельностью» была одержима и Балканиха.
— Следственно, душа твоя до какого же безобразия искажена? Сашин нежно и просто соглашался:
— Прошибся. Не подумавши, сказал. Я было, признаться, и хотел-то это самое сказать, да маленечко, по грехам, не туда прохватил...
Легкий смешок в зале... Ну, уж все сделал человечек, чтобы ублаготворить богомольницу. Сейчас бы и за сарайчик... Не тут-то было!
— Сотвори крестное знамение! — приказывала благовестница. Да когда же кончится эта ржа? Это пропиявление.
Житель Растеряевой канавы, держась левой рукой за живот,, крестился правой.
— Говори теперь: от змия зеленого отрекохся... Просящий взгляд Мастерового и механическое повторение:
— От змия зеленого отрекохся.
«Уж и хватит! Чего еще надо?» — говорил взгляд оборванца.
— Трижды! — требовала неумолимая повелительница.
Опять недоумевающий взгляд оборванца: зачем, мол, так много? Незащищенность напарывалась на неумолимость.
— Трекохся, трекохся, трекохся.
Вроде и хватит! Сколько можно просвещаться?
— Ну, теперь плюнь! — въедалась неумолимая.
Пустячки задание! Плюнь! Губы-то не двигаются! Как быть? Вот дилемма!
Мастеровой собирал всю силушку и через неподвижную нижнюю губу плевался каким-то влажным звуком — вефьлию. Плевок получался рассеивающимся дождем.
Церковнице этого было недостаточно.
— Трижды! — требовала она.
Один-то раз никак не получается, а тут трижды!
Мастеровой, осердясь, набирал воздух для фонтана и со свистом, с шипением усердно плевал в разные стороны. Молебственная экзекуция окончена. Грешник отпускается.
— Вот теперь ступай. Да гляди у меня...
Наконец-то можно за сарайчик. Словно для разбега, Мастеровой, качнувшись назад, целенаправленно удалялся от истязательницы.
Шквальные аплодисменты, хохот, какие-то возгласы...
Могла ли я думать, что с этим «Великим оборванцем» через несколько лет будет связана вся моя жизнь?
Премьера «Растеряевой улицы» состоялась 25 ноября 1929 года. Спектакль с большим успехом шел до 1938 года. 289 раз зрители встречались с обитателями Растеряевой улицы, так ярко нарисованными писателем и воплощенными артистами Малого театра.
Когда в 1956 году вышла книга М. С. Нарокова «Биография моего поколения», я с волнением искала страницы, посвященные «Растеряевой улице», и прочитала Александру Ивановичу, что о нем написал постановщик. Вот эти строки:
«Сашин-Никольский — редкостное театральное явление. Сценические образы рождаются у него из каких-то глубоких тайных источников, проследить путь их рождения очень трудно. В свою репетиционную работу он вносит много раздражения и неудовлетворенности — и вдруг какими-то незримыми ходами выносит на свет уже готовое создание. Его имитаторский талант огромен. Голосовые подделки выходят у него безукоризненно, но это свое качество он никогда не пускает в сценический оборот. Мастерство Сашина-Никольского в роли первого Мастерового охватывает зрителя тонким юмором. Вместе с тем точность всего рисунка роли, ритмический расчет несуразных рваных фраз сохраняются неизменными в каждом спектакле»1.
Александр Иванович молчал... Я ждала, боясь спугнуть его воспоминания...
— Верно! Угадал старик... Спасибо ему.
Мастеровой — одна из любимейших ролей артиста. Образ этот прочно сидел в нем. Совершенно неожиданно вдруг обращался ко мне:
— Данил... Григорьевич... сделай милость...— Смотрел с мольбой и тянул руку.
Я с трудом выдерживала его молящий взгляд, но категорически отвергала просьбу.
1 М. С. Нароков. Биография моего поколения. М., ВТО, 1956, с. 260.
Митрий Чиликин
(3-й мужик)
В 1931 году мне еще раз выпало счастье попасть в Малый театр. Шел спектакль «Плоды просвещения» Л. Н. Толстого. На этот раз я увереннее входила в театр и сразу ринулась за программкой. Какое счастье! Какая радость! В списке действующих лиц — знакомые артисты! Знакомые по незабываемой «Растеряевой улице». Целое созвездие великих и просто талантливых артистов! В. Н. Пашенная (Таня), В. Н. Рыжова (кухарка), В. О. Массалитинова (Звездинцева), М. М. Климов (Звездшщев), А. А. Остужев (Вово). Н. Ф. Костромской (камердинер), Н. Н. Шамин (2-й мужик), С. М. Чернышев (1-й мужик), Александр Иванович Сашин-Никольский (3-й мужик).
Я не верила своим глазам! Такие выигрыши бывают раз в жизни! Колотилось сердце, стучало в висках. Скорее, скорее бы открывался занавес.
В галерее образов простых людей, созданных Александром Ивановичем, свое неповторимое место занимает и толстовский мужик из «Плодов просвещения». При всей моей театральной неопытности меня поразило еще тогда абсолютное перевоплощение артиста; 3-й мужик настолько не был похож на недавно виденного Мастерового из «Растеряевой», что я несколько раз заглядывала в программку и проверяла фамилию исполнителя. Все три мужика были яркими, колоритными фигурами, очень точно выражавшими замысел Льва Толстого.
Малый театр славится воплощением бытовых характеров и типов; мелодия речи, ритмы и пластика, каждый взгляд, каждое движение опираются у корифеев театра на глубокое знание жизни. Все три мужика — С. М. Чернышов, Н. Н. Шамин, А. И. Сашин-Никольский — были добротными, крепко «сшитыми» людьми, одержимыми артельными заботами о земле. Здравые понятия, честность и трудолюбие крестьян наталкивались на жестокость, скаредность и глупость господ, пронзительно-ядовито нарисованных гениальным автором.
Горестным вздохом российского крестьянства проходит через всю пьесу фраза Митрия Чиликина «О, господи! земля малая, не то что скотину,— куренка, скажем, и того вывести некуда».
Психологически тонкое проникновение во внутренний мир своего героя вело артиста к обобщению социального явления, к раскрытию судьбы русского крестьянства.
В характеристике 3-го мужика Лев Толстой говорит:
«...лет 70-ти, в лаптях, нервный, беспокойный, торопится, робеет и разговором заглушает свою робость».
В тот год Александру Ивановичу было тридцать семь лет. Изящный чудо-певец и рассказчик, юморист и лирик в «лаптёвой» роли был совершенно неузнаваем!
Ходоки от крестьянской артели пришли в господский дом для решения жизненно важного вопроса о покупке земли. Первая же фраза Митрия — Сашина, обращенная к Тане: «Тех вознала, а меня не вознала, а я, скажем, Митрий Чиликин», своей сердечностью и теплотой привлекала симпатии зрителей. Сашинский Митрий с уважением относился к девушке, так высоко взлетевшей, что господам под стать.
На замечание 1-го мужика «вроде как мамзель» — с восхищением смотрел на нее, любуясь, произносил:
— Это как есть. О, господи!
Сашинский гуманизм, интерес к человеку высвечивал этот образ.
192
Молодого барина Вово играл Александр Алексеевич Остужев. До сих пор не могу забыть, как мужики воспринимали его необычность, напевность. его речи... Все возгласы Вово — Остужева, его обращения они ощущали, как неземные звуки, льющиеся из уст непонятного, невсамделишного существа. Митрий Чиликин, услышав крик Вово «Гри-и-го-о-орий», вздрагивая, недоуменно поглядывал на своих товарищей и произносил свое «о, господи» с явным желанием быть подальше от этой заморской птицы. Тревожился мужичок о доверенном деле, опасливо оглядывался, часто прощупывал мешочек с артельными денежками, висевший под рубахой.
Второй крик Вово Митрий — Сашин воспринимал еще взволнованнее:
— А може, скажем, не время теперь, пошли бы на фатеру, обождали бы пока что.
Митрий Чиликин еще верил, что у господ бывают часы-минуты, на людские похожие, на человеческие.
Мужики трогательно обращаются к Звездинцеву с просьбой помочь им в приобретении земли, заверяя своего господина, что «как их родители верно служили родителям Звездинцева, так и они будут от души, а не то, чтобы как...». Мужики, каждый в своем характере, вкладывали всю душу в эту просьбу.
Митрий, волнуясь, снимал с шеи мешочек и так проникновенно молил барина помилосердствовать и принять собранные деньги, что надо было быть камнем, чтобы отвергнуть его просьбу... Покоряли зрителей искренность и нравственная чистота мужиков. Запомнилось, как Митрий — Сашин спохватывался, что «деньги раскутал», как он торопливо заворачивал тряпицу и в ответ на совет камердинера «понатужиться и собрать еще» смотрел невыразимо страдальческими глазами, зная, что еще не собрать!
В сцене с Таней, обещавшей помочь мужикам похлопотать за них, Митрий Чиликин весь лучился, на глазах молодел, казалось, он вот-вот запляшет:
— Только выхлопочи ты дело, всю жизнь, скажем, кормить миром обяжемся. Во, как!
Митрий похлопывал ладонью по местечку, где лежали заветные-слезные, любовно глядел на Таню. Не находил слов, чтобы выразить свой восторг.
Яркой, вкусной, колоритной была сцена мужиков с кухаркой. Митрий Чиликин, слушая рассказ о том, что камердинер пост не соблюдает и ест скоромное, проглатывал слюну и слушал завороженно о жизни, какая ему могла лишь присниться. Реплику кухарки «в постели и то едят» Митрий воспринимал, как что-то нереальное, вы догадывались о его голодной жизни, о том, что и минимального он не имеет. Сашинское «хоть бы денек так пожить» вызывало сочувствие к трудовому человеку, что жил впроголодь.
Артист никого не осуждал, и правда жизни в конкретно исторических условиях раскрывалась еще сильнее, художественнее и всегда волновала.
Кухарка дорвалась до своих, понимающих ее душу, заботы, дела; насмешливо, озорно «чихвостила» господ.
— На фыртепьянах запузыривают, аж здесь слышно.
Митрий — Сашин вслушивался, всматривался в непонятные действия хозяев, размышлял, старался понять; в его «о, господи!» было удивление: зачем, мол, такой шум? Разгул такой? К чему бы это?
Слушая рассказ камердинера о Вово, который в императорском обществе поощрения русских густо-псовых собак заседает и завтракает, а денег нет,— Митрий поглядывал во все углы, откуда может появиться барин-птица, и сжимал покрепче тряпицу, готовый стоять насмерть за натруженные денежки:
— Прибрать, видно, пока что.
Митрий — Сашин, узнав, что Вово, как единственный сын, уволен от воинской повинности, серьезно взвешивал это обстоятельство, оценивал существующие права господ:
— Для прокорму, скажем, родителев оставлен...
Взрыв хохота в зрительном зале. Артист продолжал размышлять и взвешивать и как вывод произносит:
— Это правильно. Хохот усиливался.
После каждого взрыва реакции зрительного зала мужики становились все серьезнее, сосредоточеннее, они прикидывали, примеривали и реплику второго мужика: «Этот прокормит, что и говорить», воспринимали, сокрушаясь за отца заморской птицы.
Барыня приказывает Тане вымыть пол особым мылом на том месте, где стоят мужики. Грубость барыни оттенялась деликатностью мужика. Митрий почти шептал своим товарищам:
— О, господи! Говорил я — на фатеру бы покуда что.
Великолепной была сцена мужиков с дочерью Звездинцева Бетси (В. Н. Орлова). Бетси озабочена приобретением платья от Бурдье, на которое мама жалеет денег, но зато дает в пять раз больше Вово на борзых собак. Жалуясь на свою судьбу, она натыкается на мужиков. Разглядывая через лорнет посетителей, она громко спрашивает:
— А это кто?
Мужики спокойно сносили «лорнирование» госпожи, воспринимали ее действия, как установленный в доме порядок. На разъяснение лакея Григория, что это мужики... Землю покупают какую-то, Бетси разочарованно изрекла:
— А я думала, охотники.
Мужики ждали вопросов, их касающихся, но госпожа продолжала въедаться:
— Вы не охотники?
1-й мужик весомо, степенно, обстоятельно отвечал:
— Никак нет-с, госпожа. Мы насчет свершения продажи акта земли, к Леониду Федоровичу.
Бетси, презрительно глядя на мужиков, продолжала:
— Как же, к Вово должны были прийти охотники.
Мужики переглядывались, что означало: «Почему нас можно принять за охотников, чудные какие-то эти господа». Бетси удалялась и неожиданно возвращалась, поражая мужиков своей глупостью:
— Да вы, наверное, не охотники?
Большая пауза. Мужики даже не переглядывались, они каменели, немели, молчали. Из их реакции было ясно, что с этой особой и говорить не о чем! Напрасный труд!
Молчание мужиков всегда сопровождалось смехом и аплодисментами.
Корифеи Малого театра уважительно относились к ремаркам авторов. В этой сцене у Толстого сказано — «мужики молчат». Это «молчат» было таким же значительным, как у Пушкина в трагической ситуации — «народ безмолвствует».
Ремарка гениального автора мастерски выполнялась артистами. Сашинский Митрий был сердечен, заботлив, чуток к страданиям и бедам. Жалко ему было и старого повара, просящего вина у кухарки, и Наташу, выгнанную из дома, от горя заболевшую и вскоре умершую.
Вы чувствовали, что этому хрупкому мужичку до всего есть дело, что его волнует судьба всех страждущих. Его «о, господи! народ слабый, жалеть надо» звучало выводом из наблюдений, призывом к оказанию помощи.
Митрий Чиликин в господском доме чувствовал себя, как на раскаленных углях: ни на одну секунду он не забывал о цели прихода сюда, не забывал о мешочке, на который нацелил свой взор барин-птица, невсамделишный человек. Очень смешно Сашин заговорщически хрипел:
— Деньги, говорит, давай. К чему это?
Наивность и чистота были совершенно обескураживающими. В аду господского дома умученный мужичок падает и расшибает себе нос:
— Отпусти ты нас, ради Христа!
Барыня называет мужиков «резервуаром заразы», упрекает камердинера, что он «зараженных мужиков вчера в кухню завел», и взгляд ее падает на самого хрупкого и робкого, на Митрия Чиликина.
— У этого сыпь на носу! — кричит тупая, брезгливая хозяйка. Сашин — Митрий по-детски защищал правой ладонью свой разбитый нос и слушал ее без тени осуждения. Взбесившаяся барыня приказывала камердинеру деньги взять, а их, «особенно этого больного, вон, сию минуту вон! Он совсем гнилой!».
Митрий — Сашин слушал бесноватую скареду горестно, гордо подняв голову, отвечал спокойно, с достоинством:
— Напрасно ты, мать, ей-богу, напрасно!
Он подбирал аргументы, он давал добрый совет:
— У моей старухи, скажем, спроси, какой я гнилой!
Сашин открыто смотрел на Звездинцеву — так могут смотреть люди с чистой совестью — и не спеша заканчивал:
— Я как стеклышко!
Исполняя эту роль, Александр Иванович очаровывал душевной ясностью, глубиной, простотой. Его Митрий Чиликин был истинно толстовским персонажем.
Яша Гуслин
После долгого перерыва Театральное училище имени М. С. Щепкина объявило прием в 1932 году. В 1933 году я была принята в Училище при Малом театре и теперь по студенческому билету могла посещать спектакли Малого театра. Старшекурсники: Б. В. Телегин, А. И. Смирнов, Н. А. Арди, Л. В. Гайликовская, Г. С. Еринов, А. Пролыгина, Е. И. Рогожина, Е. С. Фохт и другие помогали приемной комиссии и в дальнейшем были нашими творческими опекунами. Помню, как Борис Телегин сказал:
— Посмотрите «Бедность не порок»... как играет Любима Тор-нова Николай Капитоныч (Н. К. Яковлев)... А как поет Сашин... Я плакал.
Экспансивная, поэтическая Надя Арди, не раздумывая долго, приказала мне:
— Пойдем сегодня! После занятий... Сразу и туда! (Спектакль шел в филиале, на Таганке.)
Образы великого Островского, воплощенные Варварой Николаевной Рыжовой (Пелагея Егоровна), Николаем Капитоновичем Яковлевым (Любим Торцов), Николаем Александровичем Анненковым (Митя), Николаем Федосеевичем Костромским (Африкан Саввич), Николаем Ивановичем Рыжовым (Разлюляев), Александром Ивановичем Сашиным-Никольским (Яша Гуслин) и другими исполнителями, волновали, покоряли зрителей.
В убогой каморке Мити, приказчика богатого купца Гордея Карповича Торцова, Яша Гуслин и Разлюляев печаловались о судьбе своей, судьбе зависимой и подневольной.
Нежно обнимая гитару, как живое существо, пел Сашин.
Нет-то злей, постылее
Злой сиротской доли,
Злее горя лютого,
Тяжелей неволи.
Сама душа исповедовалась в грустной мелодии песни. В зале тишина, слышны вздохи. Мягко перебирая струны, Яша Гуслин продолжал свой невеселый рассказ:
Всем на свете праздничек.
Тебе не веселье...
Буйной ли головушке
Без вина похмелье!
Артист останавливался, слегка откидывал голову назад... Его взор уходил в даль темного зала... С невыразимой тоской он продолжал:
Молодость не радует,
Красота не тешит,
То не красна девица,
Горе кудри чешет.
Слышались посмаркивания, сдерживаемые слезы и откровенный плач... Меня поразило, что последние строчки песни Яша Гуслин почти говорил и говорил скорее жестко, чем печально.
Много позднее я поняла, что в своих лирических и драматических ролях Александр Иванович никогда не впадал в сантимент, сохранял строгость и сдержанность. Горе подневольной жизни объединяло Митю, Яшу Гуслина и весельчака Разлюляева. Не могу забыть лицо откровенно плакавшего Мити (Н. А. Анненков), остолбеневшего Разлюляева (Н. И. Рыжов).
В ремарке А. И. Островского сказано:
«Во все это время Разлюляев стоит как вкопанный и слушает с чувством; по окончании пения все молчат».
Несколько секунд была напряженная тишина на сцене и в зрительном зале, и только после реплики Разлюляева: «Хорошо, больно хорошо! жалко только, так за сердце и хватает», были бурные аплодисменты и крики «браво Сашину».
Разлюляев — Рыжов как бы стряхивал горе, подхватывал аплодисменты зрителей и просил: «Эх, Яша, сыграй веселую — нынче праздник». Чтобы развлечь друзей, начинал плясать с прибауткой. Веселье не ладится. По просьбе Мити Яша Гуслин продолжает петь. Сашинские форшлаги в «Лучинушке» не мог выдержать равнодушно ни один человек.
Что же ты, моя лучинушка,
Не ярко горишь
Да не вспыхиваешь?..
Это был уже не спектакль, а что-то более высокое, объединившее всех, кто находился тогда в Театре имени Сафонова на Таганке. Да! Это были слезы очищения... светлая улыбка и грусть.
Я была потрясена. Из театра мы с Надей ушли последними и долго молчали.
Я еще не освоила образы Мастерового и Митрия Чиликина, а тут Яша Гуслин с рыдающими форшлагами...
Пикалов
«Любовь Яровая» К. Тренева на сцене Малого театра вошла золотой страницей в летопись советского искусства.
Наша студенческая практика началась с участия в народных сценах этого поражающего яркостью спектакля. Созвездие могучих талантов, неповторимых актерских индивидуальностей обессмертило создание автора. Раскрепощение личности, путь к новой жизни раскрывала великая Пашенная в образе скромной учительницы Любови Яровой. Обновление мира сулил своими действиями Кошкин (А. Л. Садовский), покорял наши сердца жизнерадостный Швандя (С. Л. Кузнецов, позднее Н. А. Светловидов и Н. А. Анненков).
Очаровывала всех непревзойденная Марья (В. Н. Рыжова) в поисках сыновей, истоптавшая своими лапотками тропы и дороги России. Покоряла красотой «злодейка» Панова (Е. Н. Гоголева). Восхищали зрителей профессор Горностаев (Н. Ф. Костромской) и Пикалов (А. И. Сашин-Никольский). Пикалов и Горностаев — темный, неграмотный крестьянин и профессор, — спаянные событиями гражданской войны, ничего не смыслящие в происходящем, тыркались в поисках неизвестного начальника, имеющего право вскрыть пакет, так трепетно и серьезно оберегаемый конвоиром Пикаловым. В пакете — судьба профессора Горностаева, забавно прозванного Швандей «Марксой». Горностаев — Костромской, погруженный в свои мысли, плелся без всяких возражений за «строителем новой жизни» — Пикаловым, веруя, что так и надо. Пикалов и Горностаев так серьезно были заняты каждый своим делом, что их жизнь не прекращалась с уходом со сцены. Все их появления радостно встречались зрителем. Вот они появились на верху роскошного, покинутого дома. Пикалов, крепко держа злополучный пакет, оглядывался, всматривался в торопящиеся и шныряющие фигуры в надежде распознать начальника.
Еще без текста артист ярко проживал сложившиеся обстоятельства и, разводя руками, как бы советовался со всеми.
«Куда его девать? Кому его сдать? Что с ним делать? Какая «мина» заложена в этом пакете? А тут еще этот непонятный Маркса вопросы задает».
— Дорогой друг! Сколько люди придумали правд?!!
Ничего себе вопросик!.. Тут начальника черти с квасом съели, неведомо куда «ушился», а он о каких-то правдах.
— Не слыхал! — раздраженно отвечал незадачливый конвоир.
Занятый своими мыслями, философствующий «Маркса» сравнивал попытку людей сложить из тысяч маленьких правд одну большую, с попыткой из тысячи крыс сложить одного слона. Горностаев .тихо клал руку на плечо Пикалова.
Это уж слишком! Сашин — Пикалов воспринимал ласковый жест профессора так, словно его каленым железом приложили:
— Да ты что меня трясешь? Я же не груша! Грозясь пакетом, он поучал профессора:
— Арестанту должно иттить, а не конвойного трясти!
На какое-то мгновение крестьянин этот становился солдатом, командующим. Профессор Горностаев мудро успокаивал своего «командира»:
— Но мы с тобой ходим и не находим.
Взрыв хохота. Аплодисменты. Замечательные артисты очень ясно доносили судьбу своих героев, их заботы и тревоги до зрительного зала.
Доброта, мудрость профессора трогают Пикалова.
Сашин оправдывался, будто совершил семь смертных грехов:
— А я виноват, ежели хороших начальников черти с квасом съели!
Опять взрыв хохота.
Профессор — Костромской совершенно беспомощно взмахивал руками и безразлично отвечал:
— Сдавай меня плохим.
Опять дали скипидару незадачливому конвоиру.
— Плохой тут не управится, тут двое наворочили!
Сашин всматривался во «врага» революции и старался разобраться в ситуации.
— Один кричит: «Тут на пакете весьма важное, волоки самого при пакете!..».
Горностаев — Костромской мечтательно смотрел в глубь веков, его безразличие к пакету горячило Пикалова.
— А сам черт... и куды ушился! Сыщи его!
На предложение профессора не подождать ли, пока он нас отыщет? Пикалов удрученно слушал своего подопечного. Ему явно симпатичен этот непонятный «Маркса», он с сочувствием поглядывал на своего «врага».
— Жди не жди, а я это дело, старичок, по здешним местам так понимаю...
Пикалов — Сашин очень осторожно делился своими соображениями:
— Раз тебя ведут при важнейшем пакете, значит...
У Пикалова пропадал голос, он чуточку откашливался, ему было явно не по себе.
— Значит... в расход! Молись богу.
В зале тишина... Ожидание — какова будет судьба этих симпатичных людей, что же будет дальше? Какой «динамит» заложен в пакете?
— Ну, друг, куда теперь идти?
Опять ущипнули Пикалова, опять наподдали перцу:
— А черт ее душу знает!
Незлобиво, решая какие-то важные научные проблемы, профессор предлагает:
— А если некуда идти, давай сядем, может быть, ума прибавится?
Опять жгучку в сердце влили. Смешон — чуден этот «Маркса», какой ум и где?
Пикалов сокрушенно завершал:
— Куда ж это прибавится, ежели ты шляпу потерял? Горностаев с сочувствием воспринимал возглас темного человека:
— Не кажется ли тебе, что мы ищем истину, уклоняясь от нее? Опять непонятные слова, еще искать начальника куда ни шло,
но истину?! Что это такое? Где лежит-валяется?
Пикалов — Сашин завершал с нескрываемым отчаянием:
— Навязался ты на мою душу!
Хохот в зале. Аплодисменты. Совершенно серьезно, по-сашински просто, Пикалов советовался с профессором:
— Как мне от тебя ослобониться?
Опять взрыв хохота, опять аплодисменты. Профессор, погруженный в свои мысли, совершенно механически произносил:
— Не знаю. Дал бы тебе взятку, да у меня ничего нет. Это уже обижало честного труженика:
— Я сроду...
Сашин доставал кисет с махоркой, долго крутил из кусочка газеты козью ножку, зализывал свое устройство и продолжал:
— Я сроду... взяток не брал.
Профессор заинтересовался этим индивидом:
— А тебе давали?
Сашин сыпал махорку в сооружение из газеты и отвечал:
— Не-ет.
— Мне тоже, — механически продолжал профессор.
Что-то зашевелилось в извилинах темного крестьянского мозга, что-то важное решил он выяснить у своего подопечного.
— Да ты какого классу? — выговаривал Пикалов ему самому совершенно непонятное, неосвоенное слово.
Взрыв хохота в зрительном зале.
Но и профессор это слово, вероятно, недопонял. Еще не зная куда, к какому классу он относится, отвечал, как о чем-то незначащем:
— Я профессор.
Пикалов серьезно всматривался в Горност