Новости

СТЕПАН КУЗНЕЦОВ. ФРАГМЕНТЫ К СЦЕНИЧЕСКОМУ ПОРТРЕТУ

СТЕПАН КУЗНЕЦОВ. ФРАГМЕНТЫ К СЦЕНИЧЕСКОМУ ПОРТРЕТУ

14 января исполняется 130 лет со дня рождения знаменитого русского актера Степана Леонидовича Кузнецова. Публикуемые фрагменты послужат хорошим дополнением к тем материалам об актере, которые уже есть на сайте…

Фрагмент первый.

Актер Кузнецов играл в столицах и провинции, в Художественном театре и за границей — теперь он играет в Малом. Из тумана юношеских воспоминаний вижу его «Котом» в тогда блистательной «Синей Птице» — а затем: длинный ряд самых непохожих и различных людей на Незлобинской сцене; утонченнейший учитель мольеровской комедии, в костюме, измышленном Сапуновым, обучал мещанина во дворянстве; седой египетский человек в разодранной одежде серьезно волновался по поводу судеб незнакомой египетской девушки; сияющий молодостью студент из памфлета на золотую молодежь заражал зрителя задором жизни. Их всех играл Кузнецов. Так сразу бросалось в глаза и навсегда запоминалось разнобразие актера. Оно более всего, вероятно, восхищало зрителя: Людовик XVI и матрос Швандя, городничий и Хлестаков, Расплюев и Тетка Чарлея, царь Федор и Фамусов и т. д. и т. д.

Его смелость в выборе ролей неограничена, он заявляет себя актером без амплуа, долгие годы работы принесли ему неиссякаемый сценический опыт. Он увлекает зрителя и—вероятно—увлекается сам блестящим искусством грима и богатой изобретательностью характерности. С любовью он ловит в каждом образе его особенность и сценически доводит ее до предельной выразительности. Так возникает впечатление яркости, почти плакатности, — которое оставляет его игра.

Но за темною пошлостью Хлестакова, за жестокостью Людовика и раздавленностью Расплюева зритель ищет постоянного лица художника—потому что, при всей изменчивости образов, каждый актер несет на сцену свое лицо. Лицо Кузнецова как будто труднее уловить и закрепить, чем лицо другого актера—более твердого амплуа и менее распространяющихся возможностей. Но, присматриваясь к игре Кузнецова, невозможно освободиться от одного неотвязного и побеждающего впечатления.

В его исполнении всегда виден его долгий актерский путь. Он стоит в первом ряду Малого театра и между тем остается актером-одиночкой.

Ему как будто не дано слиться неразрывно и воедино ни с одной группой и ни с одним театром— так своеобразна манера его игры и так отдельно его ощущение сцены. Она порою очень веселит — его манера игры; оно всегда мажорно и темпераментно — его ощущение сцены; оно ни в коей мере не заражено ни упадочничеством, ни томною лирикою, ни декадентским изыском. Но оно все пронизано — пронизано до манеры носить костюм, пользоваться гримом или подыскивать выдающуюся характерность речи — великолепным чувством сценической условности. Этот актер всегда ходил на грани житейского правдоподобия и радости сценической игры; он перебрасывает зрителя от твердой веры в бытовую правду к восхищению внезапным и ярчайшим сценическим трюком; он дразнит зрителя, никогда не переходя окончательно ни в твердость незыблемого натурализма, ни в беспредметность сценического виртуозничания — но смешивает их в острое и дразнящее целое.

Я бы не назвал его даже актером реалистическим—как бы ни было неопределенно и туманно это привычное определение. Свое мажорное ощущение, свою любовь к ярким, к ярчайшим краскам он принес из театра провинции, от театра немудреных мизансцен, простых декораций и господствующего актера. Такого Юсова, которого он показал в Малом театре, вероятно, никогда не существовало — он собирает разбросанные черты, он соединяет их воедино и, раскрасив затейливыми, разноцветными красками, обратив «черту» в сценический трюк, смеясь или плача, бросает созданный им образ на сцену.

Через яркость смешных, жутких—но всегда сильных— красок льется на зрителя жизнерадостность актера. Порою Кузнецов бывает неумерен в выборе «характерности» — не об оценке отдельных ролей идет сейчас речь — но этот сценический оптимизм, который пронизывает его игру, становится определяющим моментом его внутреннего образа. Предмет его наблюдений — ни отвлеченно трагическое и ни отвлеченно комическое. Он не выходит из круга «житейского» — но «житейское» переводит в плоскость смеющегося, пестрого сценического узора. Свои образы он берет преимущественно в моменты их неумеренного подъема и возвышения — для них характерно повышенное чувство жизни или смерти— будь то впавший в безумие городничий или достигший предельного восторга своих похождений матрос Швандя. Беря их с повышенной мерой жизни,— Кузнецов соответственно ищет им повышенных средств передачи; они живут в особом сценическом мире; дело зрителя принять или не принять его, поверить или не поверить —но таково искусство Кузнецова: лежащее не только в сценической культуре последних десятилетий, оно соприкасается и с своеобразной манерой театра провинции, который когда-то принес в Москву Щепкина и расточал свои таланты по многим большим и малым городам страны.

Смотря Кузнецова, я всегда представляю себе: — простой и немудреный театр и радостный ответный отклик зрителя любимому актеру.

П. Марков
«Программы гос.академических театров», № 8 1927 год




Фрагмент второй

Киев, в котором пишутся эти строки, казался мне географически особенно «удобным» местом для выполнения приятной задачи— написать статью о Степане Кузнецове: здесь блистательно начинал Кузнецов, здесь восходила звезда его будущей славы. И, Бог мой, сколько молодежи играло в Киеве «под Кузнецова», восприняв, в юношеском преклонении перед ним, и то доброе, и то дурное, что значится за Степаном Леонидовичем! Незаметно, но прочно создается этакий «Кузнецовский штамп». И попробуйте-ка сбить с него молодого актера, исполняющего одну из Кузнецовских ролей.

Было очень заманчиво проследить за первыми Кузнецовскими успехами в Соловцовском театре. И очень хотелось достать старые номера «Киевской мысли» и «Киевлянина», в которых можно было бы прочесть и тогда уже восторженные отзывы о нем Ярцева, Николаева, Джонсона и Чаговца. Но, увы, ни «Киевской мысли», ни «Киевлянина» в местной публичной библиотеке — лучшей в городе — не оказалось. Говорят — кто-то увез их в Москву. Так и пришлось отказаться от этой мысли.

Ограничусь, за краткостью размеров журнальной статьи — лишь немногими замечаниями, слагающими, так сказать, фрагмент к тому большому портрету, который нашими общими усилиями будет о Кузнецове написан и который полностью раскроет его артистическую природу.

Что поражает прежде всего в Кузнецове—это интуитивное чувство истории, которое проявлено в лучших из созданных им за последние годы ролях. Они у всех нас на памяти: папа Урбан из драмы А. В. Луначарского «Герцог» и «Король Людовик XI» из инсценированного Крашенинниковым романа В. Гюго «Собор Парижской богоматери».

Две эти роли принадлежат к числу тех «исторических портретов», секрет создания которых на сцене и до сих пор представляется почти неразрешенным. Для полного овладения этим сценическим жанром еще недостаточно быть только даровитым актером. Так же, как недостаточно прочесть десяток научных исследований. Мы не можем похвастаться обилием счастливых достижений в этой области. Говорят, —старик В. В. Самойлов, замечательно играл кардинала Ришелье, а на нашей памяти мы видели монументальное создание А. П. Ленского—епископ в Ибсеновских «Борцах за престол» и совсем еще недавно восхищались В. И. Качаловым, с тончайшим мастерством вскрывшим двуликость Николая I. Но ищешь продолжения примеров, — и не находишь. Исторический портрет на сцене, — какое это трудное искусство!

Степан Кузнецов не знает ни одного слова по-латыни. Больше того (пусть извинит меня Степан Леонидович), я убежден, что он не знает и тех страниц истории, к которым относится эпоха, изображенная А. В. Луначарским. И, тем не менее... Тем не менее, латинские фразы Кузнецова звучали золотом старой римской речи, и был папа его подлинным, живьем выхваченным из эпохи.

Что тут произошло? М. Б. Загорский открыл нам маленькую тайну в статье своей, посвященной Кузнецову: он рассказал о тех уроках, которые брал Кузнецов у Эспозито, учившего его произносить латынь. Тот же М. Б. Загорский раскрыл и другой секрет: о занятиях Кузнецова со скрипкой — не умея играть, он обманул даже музыкантов мастерским владением смычком. Но хотя и утверждает старая мудрость, что «терпение и труд все перетрут»,—не маловато-ли однако только «терпения и труда», чтобы воссоздать аромат эпохи? Без чувства историзма, может быть и не осознанного, но несомненно присущего артистической природе Кузнецова, он не мог бы играть папу Урбана так, как он его играет: старик—лукавый и мудрый, изворотливый и изощренный в диалектике папской политики и, вместе с тем, утонченный эстет и гурман. Образ—целиком верный эпохе. Не нужно искать лучшей для нее иллюстрации. Историк мог бы придти в восхищение— в такое же, в которое приходит рядовой зритель.

Столь же глубоко и верно почувствовал Степан Кузнецов веяния иной эпохи: его король Людовик XI, в образе которого невольно находишь некую отдаленную параллель к русскому Ивану Васильевичу Грозному—лучшее подтверждение нашей мысли об интуитивном постижении Кузнецовым «тайн» исторического портрета. Но почему не взяться ему за большой исторический портрет, уже целиком насыщенный русской историей? Мы знаем, он играл царя Федора, да это так уже успело отшлифоваться в некий трафарет, что и не стоит браться за его возобновление, а вот—Иоанн IV, Царь Борис, может быть, Лжедмитрий (конечно, Пушкинский)—каким значительным содержанием мог бы насытить Кузнецов эти образы!

Ведь вся суть умения создавать исторические портреты на сцене должна состоять в том, чтобы раскрывать социальное содержание эпохи. А Кузнецов это делает замечательно. В папе Урбане и Короле Людовике XI им отчетливо намечены социальные элементы истории. И это, конечно, не портреты в передаче казенных историков. Вот почему в тех образах, о которых мы только что говорили—в этих Иванах, Дмитриях и Борисах—был бы не Иловайский, даже не Платонов. В сочности их лепки чувствовался бы Ключевский, а в социальной содержательности их—Рожков и Покровский.

Для самого же Кузнецова работа над историческими портретами была бы чрезвычайно полезна. Ведь ни для кого не секрет — каким несдержанным, каким прихотливым и своевольным бывает этот актер. Как часто губит он свои роли слишком вольным обращением с материалом. В историческом портрете этой вольности Кузнецов не допускает. Для этого он слишком чуткий художник.

Но чувство эпохи может быть раскрытым не только в лепке чисто исторического портрета. В Кузнецовском Юсове эпохи не меньше, чем в Кузнецовском Людовике XI. Это вообще актер — верно и чутко угадывающий веяние времени. Вот потому-то и Островский им понят не в тонах Маковского, а в красках Федотова. И здесь мы опять угадываем эту счастливую артистическую интуицию Кузнецова.

Ю. Соболев
«Программы гос.академических театров» № 9, 1927 год




Благодарим сайт Кино-Театр.ру за предоставленные материалы.



Дата публикации: 14.01.2009
СТЕПАН КУЗНЕЦОВ. ФРАГМЕНТЫ К СЦЕНИЧЕСКОМУ ПОРТРЕТУ

14 января исполняется 130 лет со дня рождения знаменитого русского актера Степана Леонидовича Кузнецова. Публикуемые фрагменты послужат хорошим дополнением к тем материалам об актере, которые уже есть на сайте…

Фрагмент первый.

Актер Кузнецов играл в столицах и провинции, в Художественном театре и за границей — теперь он играет в Малом. Из тумана юношеских воспоминаний вижу его «Котом» в тогда блистательной «Синей Птице» — а затем: длинный ряд самых непохожих и различных людей на Незлобинской сцене; утонченнейший учитель мольеровской комедии, в костюме, измышленном Сапуновым, обучал мещанина во дворянстве; седой египетский человек в разодранной одежде серьезно волновался по поводу судеб незнакомой египетской девушки; сияющий молодостью студент из памфлета на золотую молодежь заражал зрителя задором жизни. Их всех играл Кузнецов. Так сразу бросалось в глаза и навсегда запоминалось разнобразие актера. Оно более всего, вероятно, восхищало зрителя: Людовик XVI и матрос Швандя, городничий и Хлестаков, Расплюев и Тетка Чарлея, царь Федор и Фамусов и т. д. и т. д.

Его смелость в выборе ролей неограничена, он заявляет себя актером без амплуа, долгие годы работы принесли ему неиссякаемый сценический опыт. Он увлекает зрителя и—вероятно—увлекается сам блестящим искусством грима и богатой изобретательностью характерности. С любовью он ловит в каждом образе его особенность и сценически доводит ее до предельной выразительности. Так возникает впечатление яркости, почти плакатности, — которое оставляет его игра.

Но за темною пошлостью Хлестакова, за жестокостью Людовика и раздавленностью Расплюева зритель ищет постоянного лица художника—потому что, при всей изменчивости образов, каждый актер несет на сцену свое лицо. Лицо Кузнецова как будто труднее уловить и закрепить, чем лицо другого актера—более твердого амплуа и менее распространяющихся возможностей. Но, присматриваясь к игре Кузнецова, невозможно освободиться от одного неотвязного и побеждающего впечатления.

В его исполнении всегда виден его долгий актерский путь. Он стоит в первом ряду Малого театра и между тем остается актером-одиночкой.

Ему как будто не дано слиться неразрывно и воедино ни с одной группой и ни с одним театром— так своеобразна манера его игры и так отдельно его ощущение сцены. Она порою очень веселит — его манера игры; оно всегда мажорно и темпераментно — его ощущение сцены; оно ни в коей мере не заражено ни упадочничеством, ни томною лирикою, ни декадентским изыском. Но оно все пронизано — пронизано до манеры носить костюм, пользоваться гримом или подыскивать выдающуюся характерность речи — великолепным чувством сценической условности. Этот актер всегда ходил на грани житейского правдоподобия и радости сценической игры; он перебрасывает зрителя от твердой веры в бытовую правду к восхищению внезапным и ярчайшим сценическим трюком; он дразнит зрителя, никогда не переходя окончательно ни в твердость незыблемого натурализма, ни в беспредметность сценического виртуозничания — но смешивает их в острое и дразнящее целое.

Я бы не назвал его даже актером реалистическим—как бы ни было неопределенно и туманно это привычное определение. Свое мажорное ощущение, свою любовь к ярким, к ярчайшим краскам он принес из театра провинции, от театра немудреных мизансцен, простых декораций и господствующего актера. Такого Юсова, которого он показал в Малом театре, вероятно, никогда не существовало — он собирает разбросанные черты, он соединяет их воедино и, раскрасив затейливыми, разноцветными красками, обратив «черту» в сценический трюк, смеясь или плача, бросает созданный им образ на сцену.

Через яркость смешных, жутких—но всегда сильных— красок льется на зрителя жизнерадостность актера. Порою Кузнецов бывает неумерен в выборе «характерности» — не об оценке отдельных ролей идет сейчас речь — но этот сценический оптимизм, который пронизывает его игру, становится определяющим моментом его внутреннего образа. Предмет его наблюдений — ни отвлеченно трагическое и ни отвлеченно комическое. Он не выходит из круга «житейского» — но «житейское» переводит в плоскость смеющегося, пестрого сценического узора. Свои образы он берет преимущественно в моменты их неумеренного подъема и возвышения — для них характерно повышенное чувство жизни или смерти— будь то впавший в безумие городничий или достигший предельного восторга своих похождений матрос Швандя. Беря их с повышенной мерой жизни,— Кузнецов соответственно ищет им повышенных средств передачи; они живут в особом сценическом мире; дело зрителя принять или не принять его, поверить или не поверить —но таково искусство Кузнецова: лежащее не только в сценической культуре последних десятилетий, оно соприкасается и с своеобразной манерой театра провинции, который когда-то принес в Москву Щепкина и расточал свои таланты по многим большим и малым городам страны.

Смотря Кузнецова, я всегда представляю себе: — простой и немудреный театр и радостный ответный отклик зрителя любимому актеру.

П. Марков
«Программы гос.академических театров», № 8 1927 год




Фрагмент второй

Киев, в котором пишутся эти строки, казался мне географически особенно «удобным» местом для выполнения приятной задачи— написать статью о Степане Кузнецове: здесь блистательно начинал Кузнецов, здесь восходила звезда его будущей славы. И, Бог мой, сколько молодежи играло в Киеве «под Кузнецова», восприняв, в юношеском преклонении перед ним, и то доброе, и то дурное, что значится за Степаном Леонидовичем! Незаметно, но прочно создается этакий «Кузнецовский штамп». И попробуйте-ка сбить с него молодого актера, исполняющего одну из Кузнецовских ролей.

Было очень заманчиво проследить за первыми Кузнецовскими успехами в Соловцовском театре. И очень хотелось достать старые номера «Киевской мысли» и «Киевлянина», в которых можно было бы прочесть и тогда уже восторженные отзывы о нем Ярцева, Николаева, Джонсона и Чаговца. Но, увы, ни «Киевской мысли», ни «Киевлянина» в местной публичной библиотеке — лучшей в городе — не оказалось. Говорят — кто-то увез их в Москву. Так и пришлось отказаться от этой мысли.

Ограничусь, за краткостью размеров журнальной статьи — лишь немногими замечаниями, слагающими, так сказать, фрагмент к тому большому портрету, который нашими общими усилиями будет о Кузнецове написан и который полностью раскроет его артистическую природу.

Что поражает прежде всего в Кузнецове—это интуитивное чувство истории, которое проявлено в лучших из созданных им за последние годы ролях. Они у всех нас на памяти: папа Урбан из драмы А. В. Луначарского «Герцог» и «Король Людовик XI» из инсценированного Крашенинниковым романа В. Гюго «Собор Парижской богоматери».

Две эти роли принадлежат к числу тех «исторических портретов», секрет создания которых на сцене и до сих пор представляется почти неразрешенным. Для полного овладения этим сценическим жанром еще недостаточно быть только даровитым актером. Так же, как недостаточно прочесть десяток научных исследований. Мы не можем похвастаться обилием счастливых достижений в этой области. Говорят, —старик В. В. Самойлов, замечательно играл кардинала Ришелье, а на нашей памяти мы видели монументальное создание А. П. Ленского—епископ в Ибсеновских «Борцах за престол» и совсем еще недавно восхищались В. И. Качаловым, с тончайшим мастерством вскрывшим двуликость Николая I. Но ищешь продолжения примеров, — и не находишь. Исторический портрет на сцене, — какое это трудное искусство!

Степан Кузнецов не знает ни одного слова по-латыни. Больше того (пусть извинит меня Степан Леонидович), я убежден, что он не знает и тех страниц истории, к которым относится эпоха, изображенная А. В. Луначарским. И, тем не менее... Тем не менее, латинские фразы Кузнецова звучали золотом старой римской речи, и был папа его подлинным, живьем выхваченным из эпохи.

Что тут произошло? М. Б. Загорский открыл нам маленькую тайну в статье своей, посвященной Кузнецову: он рассказал о тех уроках, которые брал Кузнецов у Эспозито, учившего его произносить латынь. Тот же М. Б. Загорский раскрыл и другой секрет: о занятиях Кузнецова со скрипкой — не умея играть, он обманул даже музыкантов мастерским владением смычком. Но хотя и утверждает старая мудрость, что «терпение и труд все перетрут»,—не маловато-ли однако только «терпения и труда», чтобы воссоздать аромат эпохи? Без чувства историзма, может быть и не осознанного, но несомненно присущего артистической природе Кузнецова, он не мог бы играть папу Урбана так, как он его играет: старик—лукавый и мудрый, изворотливый и изощренный в диалектике папской политики и, вместе с тем, утонченный эстет и гурман. Образ—целиком верный эпохе. Не нужно искать лучшей для нее иллюстрации. Историк мог бы придти в восхищение— в такое же, в которое приходит рядовой зритель.

Столь же глубоко и верно почувствовал Степан Кузнецов веяния иной эпохи: его король Людовик XI, в образе которого невольно находишь некую отдаленную параллель к русскому Ивану Васильевичу Грозному—лучшее подтверждение нашей мысли об интуитивном постижении Кузнецовым «тайн» исторического портрета. Но почему не взяться ему за большой исторический портрет, уже целиком насыщенный русской историей? Мы знаем, он играл царя Федора, да это так уже успело отшлифоваться в некий трафарет, что и не стоит браться за его возобновление, а вот—Иоанн IV, Царь Борис, может быть, Лжедмитрий (конечно, Пушкинский)—каким значительным содержанием мог бы насытить Кузнецов эти образы!

Ведь вся суть умения создавать исторические портреты на сцене должна состоять в том, чтобы раскрывать социальное содержание эпохи. А Кузнецов это делает замечательно. В папе Урбане и Короле Людовике XI им отчетливо намечены социальные элементы истории. И это, конечно, не портреты в передаче казенных историков. Вот почему в тех образах, о которых мы только что говорили—в этих Иванах, Дмитриях и Борисах—был бы не Иловайский, даже не Платонов. В сочности их лепки чувствовался бы Ключевский, а в социальной содержательности их—Рожков и Покровский.

Для самого же Кузнецова работа над историческими портретами была бы чрезвычайно полезна. Ведь ни для кого не секрет — каким несдержанным, каким прихотливым и своевольным бывает этот актер. Как часто губит он свои роли слишком вольным обращением с материалом. В историческом портрете этой вольности Кузнецов не допускает. Для этого он слишком чуткий художник.

Но чувство эпохи может быть раскрытым не только в лепке чисто исторического портрета. В Кузнецовском Юсове эпохи не меньше, чем в Кузнецовском Людовике XI. Это вообще актер — верно и чутко угадывающий веяние времени. Вот потому-то и Островский им понят не в тонах Маковского, а в красках Федотова. И здесь мы опять угадываем эту счастливую артистическую интуицию Кузнецова.

Ю. Соболев
«Программы гос.академических театров» № 9, 1927 год




Благодарим сайт Кино-Театр.ру за предоставленные материалы.



Дата публикации: 14.01.2009