«К 140-летию со дня рождения Александры Александровны Яблочкиной»
А.А.ЯБЛОЧКИНА «75 ЛЕТ В ТЕАТРЕ»
СЕМЬЯ ЯБЛОЧКИНЫХ (окончание)
К ЧИТАТЕЛЮ
СЕМЬЯ ЯБЛОЧКИНЫХ (начало)
СЕМЬЯ ЯБЛОЧКИНЫХ (продолжение)
О самом раннем детстве у меня сохранились смутные воспоминания. Отец, приветливый, искренний и очень добрый, горячо любил нас, детей, брата моего Владимира, меня и сестру Анну. Был, однако, необыкновенно вспыльчив и когда, бывало, вспылит, мы, детвора, прятались куда попало, не смея дышать. Когда же его гнев проходил (а это бывало очень скоро после вспышки), он не знал, как приласкать нас, и засыпал сладостями и игрушками. Баловали нас и дети первой жены отца: они были чуть ли не ровесниками нашей матери и к нам, малышам, всегда относились с большой любовью.
Много светлых воспоминаний связано у меня с матерью, красивой, доброй, всегда ровной и мягкой. Ее обходительность, тактичность и умение владеть собой не раз вызывали мое восхищение, а когда я стала старше, и желание подражать ей во всем.
Старший мой брат, Валериан, художник, унаследовал талант от отца, который рисовал очень хорошо и любил живопись. Все стены нашего дома сверху донизу были увешаны картинами. Было в доме много художественных изданий, редких и дорогих. Уже тогда меня, ребенка, поразили замечательные рисунки Густава Доре к библии; содержание их пугало и волновало фантазию ребенка, совершенство выполнения — восхищало.
Помню, как пыталась я впервые в жизни «театрализовать» свои впечатления: подражала позам героев библии, пыталась скопировать их необычные костюмы при помощи всего, что имелось в гардеробе матери. Наряжалась и, глядясь в зеркало, «играла».
Старшая сестра, живая, веселая Женя, тогда еще жила вместе с нами. Мы любили ее комнату — она нас привлекала разными безделушками и портретами. Мы бегали слушать, как Женя учит роли, и сами что-то разыгрывали или танцевали. Там же на огромном столе маленький Володя устраивал сражения оловянных солдатиков — он бегал с пылающим лицом и командовал своей армией, а мы с сестрой Анной, стоя на цыпочках, еле доставали носами до стола и, удерживая дыхание, с волнением следили за происходившими боями.
В доме нашем бывало много художников. Приходили, конечно, и актеры. Своим в нашей семье считался знаменитый Василий Васильевич Самойлов. Его я помню хорошо. Он очень меня любил: придет, бывало, и сейчас же посадит к себе на колени, где я, преисполненная чувства гордости, и пребываю во время его визита.
Лето мы проводили в Павловске. Там у нас гостила Гликерия Николаевна Федотова. Была она молода, красива, стройна, двигалась легко и бесшумно, одевалась изящно и со вкусом. Кто мог подумать тогда, что тяжелый недуг лишит ее движения, прикует к креслу, разлучит с искусством, с настоящей жизнью... Я смотрела на Гликерию Николаевну восторженными глазами: мама объяснила нам однажды, какая знаменитая актриса живет у нас, и мы прониклись к ней громадным любопытством. Не раз я забиралась в ее комнату и, стараясь быть совсем незаметной, наблюдала, как она ходит по комнате, повторяя роль, или собирается со своей Еленой Ивановной на спектакль. Несмотря на то, что репетиции и спектакли забирали почти все ее время, Гликерия Николаевна находила время и для нас, ребят: она учила меня и сестру играть на фортепиано и петь песенки. Одну из них я помню до сих пор: «Одинок стоит домик-крошечка и на всех глядит в три окошечка». Доброй, внимательной и ласковой запомнилась мне Гликерия Николаевна. С воспоминаниями самого раннего детства связан у меня привлекательный образ той, кто впоследствии стал моим другом и учительницей и кому я стольким обязана в своей артистической жизни.
С Гликерией Николаевной связано у меня и первое впечатление от театра.
Мне хотелось увидеть Федотову на сцене, и я умоляла взять меня в театр хоть разок. Наконец меня взяли в Павловский театр на «Сумасшествие от любви». Но к ужасу моих родных, в сцене, когда Федотова сходит с ума, я стала громко рыдать и кричать чуть ли не на весь театр: «Жалко, жалко Гликерию Николаевну».
Конечно, меня вывели из зрительного зала и отправили в уборную к Федотовой, которая меня же утешала, заверяя, что она совсем здорова и только представлялась сумасшедшей. Больше в Павловский театр меня уже не брали...
Вскоре мы всей семьей переехали из Петербурга в Тифлис. Здесь, как я уже рассказывала, работал отец. Здесь же служила и мать, тоже покинувшая петербургский театр. Потом она вернулась на императорскую сцену, но уже в Москву.
В Тифлисе я впервые выступила на сцене. В бенефис большого друга нашей семьи О. А. Правдина ставили «Испорченную жизнь», где есть роль мальчика Пети. Правдин долго просил моих отца и мать согласиться на мое выступление. Они дали разрешение с трудом. Только в силу своего глубокого уважения к этому артисту. Я была очень горда тем, что мне поручили роль, выучила ее назубок и на репетиции говорила все очень толково. Но на спектакле, выйдя на сцену и увидя перед собой полный зал, смутилась и запуталась в длинной фразе (вообще я до сих пор обладаю прекрасной памятью, роли знаю твердо). Во всем я обвинила — первый и последний раз в жизни — суфлера. Я остановилась, наклонилась к суфлерской будке и сказала: «Пожалуйста, не жужжите, вы меня только сбиваете, я и без вас знаю». Затем повернулась к актеру, которому должна была сказать свои слова, и, уже не ошибаясь, громко и толково проговорила с начала до конца свою длинную фразу. В зрительном зале это маленькое событие вызвало общий смех и взрыв аплодисментов. Один наш знакомый, присутствовавший на спектакле, прислал мне бонбоньерку с конфетами. Матери он сказал: «Вот молодчина ваш Володя!» — и был чрезвычайно удивлен, когда мама ответила ему, что роль Пети играла ее дочь Саня, а не сын Володя. Володя проявлял мало интереса к сцене — он мечтал стать военным.
Потом подошли годы учения. Мне пришлось расстаться с семьей и уехать в Петербург.
Кончилась и служба отца на Кавказе. Он остался в провинции. Мать же моя некоторое время проработала в Одессе, а затем вернулась на императорскую сцену в Москву.
Она играла в то время в трагедиях — хорошо помню среди них «Марию Стюарт», где мать выступала в роли Анны Кеннеди, и «Медею»: тут она играла старую кормилицу Медеи. В 1891 году отмечалось двадцатипятилетие службы С. В. Яблочкиной в театре. В день ее юбилея на сцене Малого театра шел «Гамлет» с музыкой Чайковского. То было первое представление трагедии Шекспира в переводе П. Гнедича и в новых декорациях художника Гельцера. Спектакль был примечательный: в нем участвовали Ермолова (Офелия), Южин (Гамлет), Горев (король Клавдий), Правдин (Полоний), Макшеев и Васильев (могильщики). Королеву Гертруду играла юбилярша.
Возвращаясь с Кавказа, мать взяла с собой в Москву дочь Аню, брата поместили в корпус, а меня отвезли в Петербург и отдали на попечение двоюродной тетки, директрисы закрытого учебного заведения, так называемого «Ивановского училища ведомства человеколюбивого общества».
После счастливой жизни в семье, полной ласки, заботы и любви, в семье, где мы все друг с другом были всегда откровенны, делясь своими мыслями, чувствами и желаниями, мне пришлось учиться сдерживать всякое проявление своего «я». Тетка, необыкновенно прямая и справедливая, была строгой и суровой воспитательницей.
На первом месте у нее стояли дисциплина, умение держать себя и выполнение долга.
Все институтские годы я только и слышала: «не стучи», «не говори громко», «не маши руками», «не делай лишних движений». Все эти годы каждый поступок расценивался как «дозволенный» или «недозволенный» («это можно», а «этого нельзя»). И вот, когда в первые же летние каникулы я приехала домой, всех поразила происшедшая во мне перемена. Я стала замкнутой, подтянутой. Я сжималась и стыдилась проявлять свою нежность к родным. Ведь тетя столько иронизировала над моей мягкостью и ласковостью, так упорно гнала она всякое проявление чрезмерной, на ее взгляд, чувствительности!
Конечно, она по-своему любила меня, но, боясь ради любви ко мне быть несправедливой к другим воспитанницам, была со мной вдвое требовательней и строже, чем со всеми остальными. Я была самой младшей в классе, но никто никогда не помогал мне. Тетка запретила мне обращаться за помощью даже к классной даме, к которой все шли за разъяснением уроков. «Учись и думай сама,— говорила она, каждый вечер запирая меня в канцелярию.— Баллы ведь будут ставить тебе, ты и должна все делать сама, ни на кого не рассчитывая».
И я оставалась одна в канцелярии, расположенной между лестницей и большой залой. Было тоскливо и жутко. Сначала я плакала, а потом смирилась и привыкла. Эта суровая школа выработала во мне самостоятельность. Девятилетней девочкой я уже ездила одна из Петербурга в Москву и обратно. Много раз в жизни я благодарила тетку за такое воспитание моих чувств. И в самом деле, как это нужно, как помогает в трудных случаях! Но была и другая сторона у такого воспитания: когда я себя впоследствии спрашивала, откуда у меня на сцене «зажатость», долгие годы дававшая себя знать, откуда тот холодок, за который меня не раз упрекали даже в те годы, когда я занимала уже заметное положение в театре,— мне на память приходили эти суровые, «стоические» годы учения и муштры у тетки... Очевидно, она изменила что-то во мне и заложила основы совсем другого характера. Такой уже я осталась на всю жизнь. Такой меня воспринимали мои друзья и товарищи. Помню, как один из них, артист В. Ф. Лебедев, в день моего юбилея прочел свой комический фельетон «Купчиха из Охотного ряда на банкете в честь А. А. Яблочкиной», где в шутливой форме запечатлел особенности моего характера.
Однако я поминаю свою тетку добрым словом. Ей обязана я многим. Она не могла переносить ни лжи, ни фальши. Глубоко правдивая, тетя оказывала на меня в этом отношении огромное влияние. Не только при ней, но и когда я осталась в училище одна (тетя вышла замуж и по тогдашним правилам ушла из института), я никогда не лгала. Ложь стала для меня «смертным грехом». Как бы плохо ни приходилось мне от моей правды, я никогда не могла отступить от нее. Много у меня было из-за этого неприятностей. Когда я чувствовала какую-нибудь несправедливость к моим товаркам — все равно, со стороны учителей, классной дамы или подруг,— я вступалась за правду, нападая на обидчиков и забывая о себе. Подруги любили меня за это. Классная дама называла меня из-за моей наследственной вспыльчивости «фосфорной спичкой», а подруги — «адвокатом». И уже будучи актрисой, я не могла сдерживать себя. Если в театре случалось что-либо несправедливое, я не могла удержаться, чтобы не выразить свое отношение, не вступить в борьбу за свое мнение; я никогда не отказывалась от своих убеждений. Мои товарищи знали мой характер и часто обращались ко мне за поддержкой; и не раз я выступала в роли ходатая по волнующим театр вопросам.
Как часто Южин, видя меня подходящей к нему с «просительным лицом», усмехаясь, говорил: «Ну, наседка, кого опять высиживаете?»...
Впрочем, Александр Иванович так охотно шел навстречу актерам, видя их в нужде, что не приходилось долго добиваться его согласия на мои просьбы.
Когда, около пятидесяти лет тому назад, мне пришлось начать работу в Русском театральном обществе, а после смерти Савиной возглавить его, я могла наконец по-настоящему принимать участие в горестной актерской судьбе и помогать русскому актеру-горемыке. Конечно, все это в пределах тех скудных возможностей, какие давало общественное устройство царской России.
Продолжение следует…